Тургенев смерть краткое. Тургенев иван сергеевич

"Записки охотника - Смерть"

У меня есть сосед, молодой хозяин и молодой охотник. В одно прекрасное июльское утро заехал я к нему верхом с предложением отправиться вместе на тетеревов. Он согласился. "Только, - говорит, - поедемте по моим мелочам, к Зуше; я кстати посмотрю Чаплыгино; вы знаете, мой дубовый лес? У меня его рубят". - "Поедемте". Он велел оседлать лошадь, надел зеленый сюртучок с бронзовыми пуговицами, изображавшими кабаньи головы, вышитый гарусом ягдташ, серебряную флягу, накинул на плечо новенькое французское ружье, не без удовольствия повертелся перед зеркалом и кликнул свою собаку Эсперанс, подаренную ему кузиной, старой девицей с отличным сердцем, но без волос. Мы отправились. Мой сосед взял с собою десятского Архипа, толстого и приземистого мужика с четвероугольным лицом и допотопно развитыми скулами, да недавно нанятого управителя из остзейских губерний, юношу лет девятнадцати, худого, белокурого, подслеповатого, со свислыми плечами и длинной шеей, г. Готдиба фон-дер-Кока. Мой сосед сам недавно вступил во владение имением. Оно досталось ему в наследство от тетки, статской советницы Кардон-Катаевой, необыкновенно толстой женщины, которая, даже лежа в постеле, продолжительно и жалобно кряхтела. Мы въехали в "мелоча". "Вы меня здесь подождите на полянке", - промолвил Ардалион Михайлыч (мой сосед), обратившись к своим спутникам. Немец поклонился, слез с лошади, достал из кармана книжку, кажется, роман Иоганны Шопенгауэр, и присел под кустик; Архип остался на солнце и в течение часа не шевельнулся. Мы покружили по кустам и не нашли ни одного выводка. Ардалион Михайлыч объявил, что он намерен отправиться в лес. Мне самому в тот день что-то не верилось в успех охоты: я тоже поплелся вслед за ним. Мы вернулись на полянку. Немец заметил страницу, встал, положил кишу в карман и сел, не без труда, на свою куцую, бракованную кобылу, которая визжала и подбрыкивала от малейшего прикосновения; Архип встрепенулся, задергал разом обоими поводьями, заболтал ногами и сдвинул наконец с места свою ошеломленную и придавленную лошаденку. Мы поехали.

Лес Ардалиона Михайлыча с детства был мне знаком. Вместе с моим французским гувернером m-r Desire Fleury, добрейшим человеком (который, впрочем, чуть было навсегда не испортил моего здоровья, заставляя меня по вечерам пить лекарство Леруа), часто хаживал я в Чаплыгино. Весь этот лес состоял из каких-нибудь двух-или трехсот огромных дубов и ясеней. Их статные, могучие стволы великолепно чернели на золотисто-прозрачной зелени орешников и рябин; поднимаясь выше, стройно рисовались на ясной лазури и там уже раскидывали шатром свои широкие узловатые сучья; ястреба, кобчики, пустельги со свистом носились над неподвижными верхушками, пестрые дятлы крепко стучали по толстой коре; звучный напев черного дрозда внезапно раздавался в густой листве вслед за переливчатым криком иволги; внизу, в кустах, чирикали и пели малиновки, чижи и пеночки; зяблики проворно бегали по дорожкам; беляк прокрадывался вдоль опушки, осторожно "костыляя"; красно-бурая белка резво прыгала от дерева к дереву и вдруг садилась, поднявши хвост над головой. В траве, около высоких муравейников, под легкой тенью вырезных красивых листьев папоротника, цвели фиалки и ландыши, росли сыроежки, волнянки, грузди, дубовики, красные мухоморы; на лужайках, между широкими кустами, алела земляника... А что за тень в лесу была! В самый жар, в полдень - ночь настоящая: тишина, запах, свежесть... Весело проводил я время в Чаплыгине, и оттого, признаюсь, не без грустного чувства въехал я теперь в слишком знакомый мне лес. Губительная, бесснежная зима 40-го года не пощадила старых моих друзей - дубов и ясеней; засохшие, обнаженные, кое-где покрытые чахоточной зеленью, печально высились они над молодой рощей, которая "сменила их, не заменив" {В 40-м году, при жесточайших морозах, до самого конца декабря не выпало снегу; зеленя все вымерзли, и много прекрасных дубовых лесов погубила эта безжалостная зима. Заменить их трудно: производительная сила земли видимо скудеет; на "заказанных" (с образами обойденных) пустырях, вместо прежних благородных деревьев, сами собою вырастают березы да осины; а иначе разводить рощи у нас не умеют. }. Иные, еще обросшие листьями внизу, словно с упреком и отчаянием поднимали кверху свои безжизненные, обломанные ветви; у других из листвы, еще довольно густой, хотя не обильной, не избыточной по-прежнему, торчали толстые, сухие, мертвые сучья; с иных уже кора долой спадала; иные наконец вовсе повалились и гнили, словно трупы, на земле. Кто бы мог это предвидеть - тени, в Чаплыгине тени нигде нельзя было найти! Что, думал я, глядя на умирающие деревья: чай, стыдно и горько вам?.. Вспомнился мне Кольцов:


Где ж девалася

Речь высокая,

Сила гордая,

Доблесть царская?

Где ж теперь твоя

Мочь зеленая?..


Как же это, Ардалион Михайлыч, - начал я, - отчего ж эти деревья на другой же год не срубили? Ведь за них теперь против прежнего десятой доли не дадут.

Он только плечами пожал.

Спросили бы тетушку, - а купцы приходили, деньги приносили, приставали.

Mein Gott! Mein Gott! - восклицал на каждом шагу фон-дер-Кок. - Што са шалость! што са шалость!

Какая шалость? - с улыбкой заметил мой сосед.

То ист как шалко, я спасать хотеллл. (Известно, что все немцы, одолевшие наконец нашу букву "люди", удивительно на нее напирают.)

Особенно возбуждали его сожаление лежавшие на земле дубы - и действительно: иной бы мельник дорого за них заплатил. Зато десятский Архип сохранял спокойствие невозмутимое и не горевал нисколько; напротив, он даже не без удовольствия через них перескакивал и кнутиком по ним постегивал.

Мы пробирались на место рубки, как вдруг, вслед за шумом упавшего дерева, раздался крик и говор, и через несколько мгновений нам навстречу из чащи выскочил молодой мужик, бледный и растрепанный.

Что такое? куда ты бежишь? - спросил его Ардалион Михайлыч.

Он тотчас остановился.

Ах батюшка, Ардалион Михайлыч, беда! Что такое?

Максима, батюшка, деревом пришибло.

Каким это образом?.. Подрядчика Максима?

Подрядчика, батюшка. Стали мы ясень рубить, а он стоит да смотрит... Стоял, стоял, да и пойди за водой к колодцу: слышь, пить захотелось. Как вдруг ясень затрещит да прямо на него. Мы кричим ему: беги, беги, беги... Ему бы в сторону броситься, а он возьми да прямо и побеги... заробел, знать. Ясень-то его верхними сучьями и накрыл. И отчего так скоро повалился, - Господь его знает... Разве сердцевина гнила была.

Ну, и убило Максима?

Убило, батюшка.

До смерти?

Нет, батюшка, еще жив, - да что: ноги и руки ему перешибло. Я вот за Селиверстычем бежал, за лекарем.

Ардалион Михайлыч приказал десятскому скакать в деревню за Селиверстычем, а сам крупной рысью поехал вперед на осечки... Я за ним.

Мы нашли бедного Максима на земле. Человек десять мужиков стояло около него. Мы слезли с лошадей. Он почти не стонал, изредка раскрывал и расширял глаза, словно с удивлением глядел кругом и покусывал посиневшие губы... Подбородок у него дрожал, волосы прилипли ко лбу, грудь поднималась неровно: он умирал. Легкая тень молодой липы тихо скользила по его лицу.

Мы нагнулись к нему. Он узнал Ардалиона Михайлыча.

Батюшка, - заговорил он едва внятно, - за попом... послать... прикажите... Господь... меня наказал... ноги, руки, все перебито... сегодня... воскресенье... а я... а я... вот... ребят-то не распустил.

Он помолчал. Дыханье ему спирало.

Да деньги мои... жене... жене дайте... за вычетом... вот Онисим знает... кому я... что должен...

Мы за лекарем послали, Максим, - заговорил мой сосед, - может быть, ты еще и не умрешь.

Он раскрыл было глаза и с усилием поднял брови и веки.

Нет, умру. Вот... вот подступает, вот она, вот... Простите мне, ребята, коли в чем...

Бог тебя простит, Максим Андреич, - глухо заговорили мужики в один голос и шапки сняли, - прости ты нас.

Он вдруг отчаянно потряс головой, тоскливо выпятил грудь и опустился опять.

Нельзя же ему, однако, тут умирать, - воскликнул Ардалион Михайлыч, - ребята, давайте-ка вон с телеги рогожку, снесемте его в больницу.

Человека два бросились к телеге.

Я у Ефима... сычовского... - залепетал умирающий, - лошадь вчера купил... задаток дал... так лошадь-то моя... жене ее... тоже...

Стали его класть на рогожу... Он затрепетал весь, как застреленная птица, выпрямился.

Умер, - пробормотали мужики.

Мы молча сели на лошадей и отъехали.

Смерть бедного Максима заставила меня призадуматься. Удивительно умирает русский мужик! Состоянье его перед кончиной нельзя назвать ни равнодушием, ни тупостью; он умирает, словно обряд совершает: холодно и просто.

Несколько лет тому назад у другого моего соседа в деревне мужик в овине обгорел. (Он так бы и остался в овине, да заезжий мещанин его полуживого вытащил: окунулся в кадку с водой, да с разбега и вышиб дверь под пылавшим навесом.) Я зашел к нему в избу. Темно в избе, душно, дымно. Спрашиваю: где больной? "А вон, батюшка, на лежанке", - отвечает мне нараспев подгорюнившаяся баба. Подхожу - лежит мужик, тулупом покрылся, дышит тяжко. "Что, как ты себя чувствуешь?" Завозился больной на печи, подняться хочет, а весь в ранах, при смерти. "Лежи, лежи, лежи... Ну, что? как?" - "Вестимо, плохо", - говорит. "Больно тебе?" Молчит. "Не нужно ли чего?" Молчит. "Не прислать ли тебе чаю, что ли?" - "Не надо". Я отошел от него, присел на лавку. Сижу четверть часа, сижу полчаса - гробовое молчание в избе. В углу, за столом под образами, прячется девочка лет пяти, хлеб ест. Мать изредка грозится на нее. В сенях ходят, стучат, разговаривают: братнина жена капусту рубит. "А, Аксинья!" - проговорил наконец больной. "Чего?" - "Квасу дай". Подала ему Аксинья квасу. Опять молчанье. Спрашиваю шепотом: "Причастили его?" - "Причастили". Ну, стало быть, и все в порядке: ждет смерти, да и только. Я не вытерпел и вышел...

А то, помнится, завернул я однажды в больницу села Красногорья, к знакомому мне фельдшеру Капитану, страстному охотнику.

Больница эта состояла из бывшего господского флигеля; устроила ее сама помещица, то есть велела прибить над дверью голубую доску с надписью белыми буквами: "Красногорская больница", и сама вручила Капитону красивый альбом для записывания имен больных. На первом листке этого альбома один из лизоблюдов и прислужников благодетельной помещицы начертал следующие стишки:


Dans ces beaux lieux, ou regne l"allegresse,

Ce temple fut ouvert par la Beaute;

De vos seigneurs admirez la tendresse,

Bons habitants de Krasnogorie!* -

* В прекрасных местах, где царствует веселье,

Сама красота воздвигла этот храм;

Восхищаясь щедростью ваших господ,

Добрые обитатели Красногорья!


а другой господин внизу приписал:


Et moi aussi J"aime ia nature!

Jean Kobyliatnikoff"*.

* И я тоже люблю природу!

Иван Кобылятников


Фельдшер купил на свои деньги шесть кроватей и пустился, благословясь, лечить народ Божий. Кроме его, при больнице состояло два человека: подверженный сумасшествию резчик Павел и сухорукая баба Меликитриса, занимавшая должность кухарки. Они оба приготовляли лекарства, сушили и настаивали травы; они же укрощали горячечных больных. Сумасшедший резчик был на вид угрюм и скуп на слова; по ночам пел песню "о прекрасной Венере" и к каждому проезжему подходил с просьбой позволить ему жениться на какой-то девке Маланье, давно уже умершей. Сухорукая баба била его и заставляла стеречь индюшек. Вот, сижу я однажды у фельдшера Капитона. Начали мы было разговаривать о последней нашей охоте, как вдруг на двор въехала телега, запряженная необыкновенно толстой сивой лошадью, какие бывают только у мельников. В телеге сидел плотный мужик в новом армяке, с разноцветной бородой. "А, Василий Дмитрич, - закричал из окна Капитон, - милости просим... Лыбовшинский мельник", - шепнул он мне. Мужик, покряхтывая, слез с телеги, вошел в фельдшерову комнату, поискал глазами образа и перекрестился. "Ну что, Василий Дмитрич, что новенького?.. Да вы, должно быть, нездоровы: лицо у вас нехорошо". - "Да, Капитан Тимофеич, неладно что-то". - "Что с вами?" - "Да вот что, Капитон Тимофеич. Недавно купил я в городе жернова; ну, привез их домой, да как стал их с телеги-то выкладывать, понатужился, знать, что ли, в череве-то у меня так екнуло, словно оборвалось что... да вот с тех пор все и нездоровится. Сегодня даже больно неладно". - "Гм, - промолвил Капитон и понюхал табаку, - значит, грыжа. А давно с вами это приключилось?" - "Да десятый денек пошел". - "Десятый? (Фельдшер потянул в себя сквозь зубы воздух и головой покачал.) Позволь-ка себя пощупать. Ну, Василий Дмитрич, - проговорил он наконец, - жаль мне тебя, сердечного, а ведь дело-то твое неладно; ты болен не на шутку; оставайся-ка здесь у меня; я с своей стороны все старание приложу, а впрочем, ни за что не ручаюсь". - "Будто так худо?" - пробормотал изумленный мельник. "Да, Василий Дмитрич, худо; пришли бы вы ко мне деньками двумя пораньше - и ничего бы, как рукой бы снял; а теперь у вас воспаление, вон что; того и гляди, антонов огонь сделается". - "Да быть не может, Капитон Тимофеич". - "Уж я вам говорю". - "Да как же это! (Фельдшер плечами пожал.) И умирать мне из-за этакой дряни?" - "Этого я не говорю... а только оставайтесь здесь". Мужик подумал, подумал, посмотрел на пол, потом на нас взглянул, почесал в затылке да за шапку. "Куда же вы, Василий Дмитрич?" - "Куда? вестимо куда - домой, коли так плохо. Распорядиться следует, коли так". - "Да вы себе беды наделаете, Василий Дмитрич, помилуйте; я и так удивляюсь, как вы доехали? останьтесь".

- "Нет, брат Капитон Тимофеич, уж умирать, так дома умирать; а то что ж я здесь умру, - у меня дома и Господь знает что приключится". - "Еще неизвестно, Василий Дмитрич, как дело-то пойдет... Конечно, опасно, очень опасно, спору нет... да оттого-то и следует вам остаться". (Мужик головой покачал.) "Нет, Капитон Тимофеич, не останусь... а лекарствицо разве пропишите". - "Лекарство одно не поможет". - "Не останусь, говорят", - "Ну, как хочешь... чур, потом не пенять!"

Фельдшер вырвал страничку из альбома и, прописав рецепт, посоветовал, что еще делать. Мужик взял бумажку, дал Капитону полтинник, вышел из комнаты и сел на телегу. "Ну, прощайте, Капитон Тимофеич, не поминайте лихом да сироток не забывайте, коли что..." - "Эй, останься, Василий!" Мужик только головой тряхнул, ударил вожжой по лошади и съехал со двора. Я вышел на улицу и поглядел ему вслед. Дорога была грязная и ухабистая; мельник ехал осторожно, не торопясь, ловко правил лошадью и со встречными раскланивался... На четвертый день он умер.

Вообще удивительно умирают русские люди. Много покойников приходит мне теперь на память. Вспоминаю я тебя, старинный мой приятель, недоучившийся студент Авенир Сорокоумов, прекрасный, благороднейший человек! Вижу снова твое чахоточное зеленоватое лицо, твои жидкие русые волосики, твою кроткую улыбку, твой восторженный взгляд, твои длинные члены; слышу твой слабый, ласковый голос. Жил ты у великороссийского помещика Гура Крупяникова, учил его детей Фофу и Зезю русской грамоте, географии и истории, терпеливо сносил тяжелые шутки самого Гура, грубые любезности дворецкого, пошлые шалости злых мальчишек, не без горькой улыбки, но и без ропота исполнял прихотливые требования скучающей барыни; зато, бывало, как ты отдыхал, как ты блаженствовал вечером, после ужина, когда, отделавшись наконец от всех обязанностей и занятий, ты садился перед окном, задумчиво закуривал трубку или с жадностью перелистывал изуродованный и засаленный нумер толстого журнала, занесенный из города землемером, таким же бездомным горемыкою, как ты! Как нравились тебе тогда всякие стихи и всякие повести, как легко навертывались слезы на твои глаза, с каким удовольствием ты смеялся, какою искреннею любовью к людям, каким благородным сочувствием ко всему доброму и прекрасному проникалась твоя младенчески чистая душа! Должно сказать правду: не отличался ты излишним остроумием; природа не одарила тебя ни памятью, ни прилежанием; в университете считался ты одним из самых плохих студентов; на лекциях ты спал, на экзаменах - молчал торжественно; но у кого сияли радостью глаза, у кого захватывало дыхание от успеха, от удачи товарища? У Авенира... Кто слепо веровал в высокое призвание друзей своих, кто превозносил их с гордостью, защищал их с ожесточением? Кто не знал ни зависти, ни самолюбия, кто бескорыстно жертвовал собою, кто охотно подчинялся людям, не стоившим развязать ремень от сапог его?.. Все ты, все ты, наш добрый Авенир! Помню: с сокрушенным сердцем расставался ты с товарищами, уезжая на "кондицию"; злые предчувствия тебя мучили... И точно: в Деревне плохо тебе пришлось; в деревне тебе некого было благоговейно выслушивать, некому удивляться, некого любить... И степняки, и образованные помещики обходились с тобою как с учителем одни - грубо, другие - небрежно. Притом же ты и фигурой не брал; робел, краснел, потел, заикался... Даже здоровья твоего не поправил сельский воздух: истаял ты, как свечка, бедняк! Правда: комнатка твоя выходила в сад; черемухи, яблони, липы сыпали тебе на стол, на чернильницу, на книги свои легкие цветки; на стене висела голубая шелковая подушечка для часов, подаренная тебе в прощальный час добренькой чувствительной немочкой, гувернанткой с белокурыми кудрями и синими глазками; иногда заезжал к тебе старый друг из Москвы и приводил тебя в восторг чужими или даже своими стихами: но одиночество, но невыносимое рабство учительского звания, невозможность освобождения, но бесконечные осени и зимы, но болезнь неотступная... Бедный, бедный Авенир!

Я посетил Сорокоумова незадолго до его смерти. Он уже почти ходить не мог. Помещик Гур Крупяников не выгонял его из дому, но жалованье перестал ему выдавать и другого учителя нанял Зезе... Фофу отдали в кадетский корпус. Авенир сидел возле окна в старых вольтеровских креслах. Погода была чудная. Светлое осеннее небо весело синело над темно-бурою грядой обнаженных лип; кое-где шевелились и лепетали на них последние, ярко-золотые листья. Прохваченная морозом земля потела и оттаивала на солнце; его косые румяные лучи били вскользь по бледной траве; в воздухе чудился легкий треск; ясно и внятно звучали в саду голоса работников. На Авенире был ветхий бухарский халат; зеленый шейный платок бросал мертвенный оттенок на его страшно исхудавшее лицо. Он весьма мне обрадовался, протянул руку, заговорил и закашлялся. Я дал ему успокоиться, подсел к нему... На коленях у Авенира лежала тетрадка стихотворений Кольцова, тщательно переписанных; он с улыбкой постучал по ней рукой. "Вот поэт", - пролепетал он, с усилием сдерживая кашель, и пустился было декламировать едва слышным голосом:


Аль у сокола

Крылья связаны?

Аль пути ему

Все заказаны?


Я остановил его: лекарь запретил ему разговаривать. Я знал, чем ему угодить. Сорокоумов никогда, как говорится, не "следил" за наукой, но любопытствовал знать, что, дескать, до чего дошли теперь великие умы? Бывало, поймает товарища где-нибудь в углу и начнет его расспрашивать: слушает, удивляется, верит ему на слово и уж так потом за ним и повторяет. Особенно немецкая философия его сильно занимала. Я начал толковать ему о Гегеле (дела давно минувших дней, как видите). Авенир качал утвердительно головой, поднимал брови, улыбался, шептал: "Понимаю, понимаю!.. а! хорошо, хорошо!.." Детская любознательность умирающего, бесприютного и заброшенного бедняка, признаюсь, до слез меня трогала. Должно заметить, что Авенир, в противность всем чахоточным, нисколько не обманывал себя насчет своей болезни... и что ж? - он не вздыхал, не сокрушался, даже ни разу не намекнул на свое положение...

Собравшись с силами, заговорил он о Москве, о товарищах, о Пушкине, о театре, о русской литературе; вспоминал наши пирушки, жаркие прения нашего кружка, с сожалением произнес имена двух-трех умерших приятелей...

Помнишь Дашу? - прибавил он наконец, - вот золотая была душа! вот было сердце! И как она меня любила!.. Что с ней теперь? Чай, иссохла, исчахла, бедняжка?

Я не посмел разочаровать больного - и в самом деле, зачем ему было знать, что Даша его теперь поперек себя толще, водится с купцами - братьями Кондачковыми, белится и румянится, пищит и бранится.

Однако, подумал я, глядя на его изнеможенное лицо, нельзя ли его вытащить отсюда? Может быть, еще есть возможность его вылечить... Но Авенир не дал мне докончить мое предложение.

Нет, брат, спасибо, - промолвил он, - все равно где умереть. Я ведь до зимы не доживу... К чему понапрасну людей беспокоить? Я к здешнему дому привык. Правда, господа-то здешние...

Злые, что ли? - подхватил я.

Нет, не злые: деревяшки какие-то. А впрочем, я не могу на них пожаловаться. Соседи есть: у помещика Касаткина дочь, образованная, любезная, добрейшая девица... не гордая...

Сорокоумов опять раскашлялся.

Все бы ничего, - продолжал он, отдохнувши, - кабы трубочку выкурить позволили... А уж я так не умру, выкурю трубочку! - прибавил он, лукаво подмигнув глазом. - Слава Богу, пожил довольно; с хорошими людьми знался...

Да ты бы хоть к родным написал, - перебил я его.

Что к родным писать? Помочь - они мне не помогут; умру - узнают. Да что об этом говорить... Расскажи-ка мне лучше, что ты за границей видел?

Я начал рассказывать. Он так и впился в меня. К вечеру я уехал, а дней через десять получил следующее письмо от г. Крупяникова:


"Сим честь имею известить вас, милостивый государь мой, что приятель ваш, у меня в доме проживавший студент, г. Авенир Сорокоумов, четвертого дня в два часа пополудни скончался и сегодня на мой счет в приходской моей церкви похоронен. Просил он меня переслать к вам приложенные при сем книги и тетради. Денег у него оказалось 22 рубля с полтиной, которые, вместе с прочими его вещами, доставятся по принадлежности родственникам. Скончался ваш друг в совершенной памяти и, можно сказать, с таковою же бесчувственностию, не изъявляя никаких знаков сожаления, даже когда мы целым семейством с ним прощались. Супруга моя Клеопатра Александровна вам кланяется. Смерть вашего приятеля не могла не подействовать на ее нервы; что же до меня касается, то я, слава Богу, здоров и честь имею пребыть

Вашим покорнейшим слугою.

Г. Крупяников".


Много других еще примеров в голову приходит, - да всего не перескажешь. Ограничусь одним.

Старушка помещица при мне умирала. Священник стал читать над ней отходную, да вдруг заметил, что больная-то действительно отходит, и поскорее подал ей крест. Помещица с неудовольствием отодвинулась. "Куда спешишь, батюшка, - проговорила она коснеющим языком, - успеешь..." Она приложилась, засунула было руку под подушку и испустила последний вздох. Под подушкой лежал целковый: она хотела заплатить священнику за свою собственную отходную...

Да, удивительно умирают русские люди!

Иван Тургенев - Записки охотника - Смерть , читать текст

См. также Тургенев Иван - Проза (рассказы, поэмы, романы...) :

Записки охотника - Стучит!
- Что я вам доложу, - промолвил Ермолай, входя ко мне в избу, - а я т...

Записки охотника - Татьяна Борисовна и ее племянник
Дайте мне руку, любезный читатель, и поедемте вместе со мной. Погода...

Стихотворение «Смерть Ермака» К. Ф. Рылеева написано в 1821 году. Это одна из дум сборника писателя, посвященного многим историческим личностям и событиям. В песне описывается смерть казачьего атамана Ермака, нашедшего свой последний приют в водах Иртыша.

Главные герои

Ермак – казачий атаман, храбрый воин, сыгравший большую роль в присоединении Сибири к русским землям.

Другие персонажи

Кучум – татарский хан, властитель сибирских земель.

Отряд Ермака – отважные казаки, многие из которых в прошлом были разбойниками.

Бушует буря, непрерывно гремит гром, « в стране суровой и угрюмой » на берегу Иртыша сидит казачий атаман Ермак, которого одолевают печальные думы. Рядом с ним находятся его верные товарищи, которых сморил крепкий сон. Глядя на них, Ермак желает им крепче выспаться и набраться сил, чтобы с восходом солнца познать славу или смерть.

Герой рассуждает о судьбе своих соратников, которые в прошлом вели разбойничий образ жизни. В « разбоях злато добывая » они не щадили собственные жизни, проявляя невиданную отвагу и мужество. Но, став участниками похода, вчерашние разбойники смогли послужить на благо Руси. Ермак уверен, что вражеской кровью смыв « все преступленья буйной жизни », его соратники заслужили « благословения отчизны ».

Смерть не страшна бывшим преступникам, которые, не жалея живота своего, сражались во славу отечества. Ермак преисполнен гордости за своих товарищей, поскольку они сделали большое дело в покорении северных земель, и благодаря их усилиям « Сибирь царю покорена ». Он уверен, что этой заслугой перед страной они в полной мере искупили свои былые грехи, а, значит, « не праздно в мире жили ».

Такими мыслями был занят Ермак, даже не подозревая о том, что близок « роковой его удел ». Разбушевавшаяся гроза становится идеальным прикрытием для хана Кучума, который вместе со своим войском незаметно подкрадывается к казачьему стану. Он не собирается вступать в честный бой с казаками, в его голове зреет коварный план – потайной тропой, « как тать презренный» , как можно ближе подобраться к казачьему лагерю, и уничтожить своих врагов. Воспользовавшись сном отважной дружины, татары безжалостно убивают казаков, даже не дав им возможности взять в руки мечи и встать на защиту собственной жизни и чести.

Оставшиеся в живых казаки во главе с Ермаком пытаются спастись в бушующих водах Иртыша. Свое спасение они видят в челноках, но до них еще нужно успеть добраться. В попытке спастись от вражеского меча « Ермак все силы напрягает », однако тяжелые доспехи – « дар царя » – становятся причиной его гибели. Устав сражаться со стихией, обессиленный атаман становится жертвой бурлящего Иртыша, который поглощает его в своих водах.

Буря продолжает свирепствовать, сверкают молнии, грохочет гром. При свете луны становится заметным труп « в броне медяной » на поверхности серебристых вод Иртыша, в которых отважный атаман Ермак нашел свое последнее пристанище.

Заключение

В своей думе К. Ф. Рылеев высказывает мысль, что верное служение отчизне способно сгладить многие былые прегрешения человека. Высшее благо для воина – пасть в бою за свою Родину.

После ознакомления с кратким пересказом «Смерти Ермака» рекомендует ознакомиться с полным вариантом произведения.

Тест по стихотворению

Проверьте запоминание краткого содержания тестом:

Рейтинг пересказа

Средняя оценка: 4.6 . Всего получено оценок: 212.

Яков Аратов проживал на Шаболовке в небольшом деревянном доме со своей теткой Платонидой Ивановной, Платошей, как называл её ещё его отец. Ему было лет 25, но жил он замкнуто, занимался фотографией, дружил лишь с Купфером, обрусевшим немцем, который искренне был привязан к Аратову. За это Платоша прощала ему некоторую бесцеремонность и шумноватую жизнерадостность. Нравом Яков пошел в отца. Тот тоже жил уединенно, занимался химией, минералогией, энтомологией, ботаникой и медициной, слыл чернокнижником, считая себя правнуком Брюса, в честь которого назвал сына, и был склонен ко всему таинственному и мистическому. Яков унаследовал эту его черту, верил в тайны, которые можно иногда прозревать, но постигнуть - невозможно. При этом верил в науку. Ещё при жизни отца учился на физико-математическом факультете, но бросил.

И все же Купфер вытащил однажды Аратова на концерт в дом знакомой грузинской княгини. Но он недолго пробыл на том вечере. Несмотря на это, Купфер и в следующий раз завлек его к княгине, расхвалив первоклассный талант некой Клары Милич, про которую они пока не решили: Виардо она или Рашель. «У нее черные глаза?» - спросил Аратов. «Да, как уголь!» Оказалось, что он уже видел у княгини эту девушку. Ей было лет девятнадцать, она была высокая, прекрасно сложенная, с красивым смуглым лицом, задумчивым и почти суровым. Приняли её очень хорошо, долго и громко хлопали.

Во время пения Аратову показалось, что её черные глаза все время были обращены на него. Так продолжалось и потом, когда она читала из «Евгения Онегина». Чтение её, сначала немного торопливое, со слов «Вся жизнь моя была залогом свиданья верного с тобой» сделалось выразительным и преисполнилось чувством. Глаза её смело и прямо смотрели на Аратова.

Вскоре после концерта рассыльный принес Аратову записку с приглашением прийти около пяти на Тверской бульвар. Это очень важно.

Сначала он твердо решил не ходить, но в половине четвертого отправился на бульвар. Просидев некоторое время на лавочке с мыслями о таинственной незнакомке, он вдруг почувствовал, как кто-то подошел и стал сзади него. Клара Милич была смущена, извиняясь за свою смелость, но ей так много хотелось сказать ему.

Аратов вдруг почувствовал досаду: на себя, на нее, на нелепое свидание и на это объяснение среди публики. Раздражение продиктовало сухую и натянутую отповедь: «милостивая государыня», «мне даже удивительно», «я могу быть полезным», «готов выслушать вас».

Клара была испугана, смущена и опечалена: «Я обманулась в вас…» Внезапно вспыхнувшее лицо её приняло злое и дерзкое выражение: «Как наше свидание глупо! Как я глупа!.. Да и вы…» Она захохотала и быстро исчезла.

Прошло два-три месяца. И вот однажды он прочел в «Московских ведомостях» сообщение о самоубийстве в Казани даровитой артистки и любимицы публики Клары Милич. Причиной, по слухам, была несчастная любовь. Купфер подтвердил, что это правда. Но газета врет, амуров никаких: горда была и неприступна Тверда, как камень. Только обиду не перенесла бы. Он ездил в Казань, познакомился с семейством. Настоящее имя её Катерина Миловидова, дочь учителя рисования, пьяницы и домашнего тирана.

Той же ночью Аратову приснилось, что он идет по голой степи. Вдруг перед ним появилось тонкое облачко, ставшее женщиной в белых одеждах. Глаза её были закрыты, лицо белое, а руки висели неподвижно. Не сгибаясь в спине, она легла на камень, подобный могильному, и Аратов, сложив руки на груди, лег рядом с ней. Но она поднялась и пошла, а он не смог даже пошевелиться. Она обернулась, глаза были живые, и лицо тоже ожило. Она поманила его. Это была Клара: «Если хочешь знать, кто я, поезжай туда!»

Утром он объявил Платоше, что едет в Казань. Там из бесед с вдовой Миловидовой и сестрой Клары Анной Аратов узнал, что Катя с детства была строптива, своевольна и самолюбива. Отца презирала за пьянство и бездарность. Вся она была огонь, страсть и противоречие. Говорила: «Такого, как я хочу, -

я не встречу… а других мне не надо!» - «Ну, а если встретишь?» - «Встречу… возьму». - «А если не дастся?» - «Ну, тогда… с собой покончу. Значит, не гожусь».

Анна решительно отвергла даже мысль о несчастной любви как причине гибели сестры. Вот её дневник, разве есть там намек на несчастную любовь?

УВЫ, на такой намек Аратов наткнулся сразу же. Он выпросил у Анны дневник и фотокарточку, пообещав вернуть его, и отправился в Москву.

Дома, в своем кабинете, он почувствовал, что находится теперь во власти Клары. Он взял её фотокарточку, увеличил, приладил к стереоскопу: фигура получила какое-то подобие телесности, но окончательно не оживала, глаза все смотрели в сторону. Она будто не давалась ему. Он припомнил, как Анна сказала про нее: нетронутая. Вот что дало ей власть над ним, тоже нетронутым. Мысль о бессмертии души вновь посетила его. «Смерть, где жало твое?» - сказано в Библии.

В вечернем мраке ему теперь стало казаться, что он слышит голос Клары, ощущает её присутствие. Однажды из потока звуков он сумел выделить слово «розы», в другой раз - слово «я»; почудилось, будто мягкий вихрь пронесся через комнату, через него, сквозь него. Белевшее в темноте пятно двери шевельнулось, и показалась белая женская фигура - Клара! На голове у нее венок из красных роз… Он приподнялся. Перед ним была его тетка в чепце и в белой кофте. Она забеспокоилась, услышав его крики во сне.

Сразу после завтрака Аратов отправился к Купферу, и тот рассказал, что Клара выпила яд уже в театре, перед первым актом, и играла как никогда. А как только занавес опустился, она тут же, на сцене, и упала…

В ночь после визита к другу Аратову приснилось, будто он хозяин богатого имения. Его сопровождает управляющий, маленький вертлявый человечек. Вот они подходят к озеру. У берега золотая лодочка: не угодно ли прокатиться, сама поплывет. Он шагает в нее и видит там обезьяноподобное существо, держащее в лапе склянку с темной жидкостью. «Это ничего! - кричит с берега управляющий. - Это смерть! Счастливого пути!» Вдруг черный вихрь мешает все, и Аратов видит, как Клара, в театральном костюме, подносит к губам склянку под крики «браво», а чей-то грубый голос произносит: «А! ты думал, это все комедией кончится? Нет, это трагедия!»

Аратов проснулся. Горит ночник. В комнате чувствуется присутствие Клары. Он опять в её власти.

«- Клара, ты здесь?

Да! - раздается в ответ.

Если ты точно здесь, если понимаешь, как горько я раскаиваюсь, что не понял, оттолкнул тебя, - явись! Если ты теперь уверена, что я, до сих пор не любивший и не знавший ни одной женщины, после твоей смерти полюбил тебя, - явись!

Кто-то быстро подошел к нему сзади и положил руку на плечо. Он обернулся и на своем кресле увидел женщину в черном, с головой, повернутой в сторону, как в стереоскопе.

- …Обернись ко мне, посмотри на меня, Клара! - Голова тихо повернулась к нему, веки раскрылись, строгое выражение сменилось улыбкой.

Я прощен! - с этими словами Аратов поцеловал её в губы». Вбежавшая на крик Платоша нашла его в обмороке.

Следующей ночи он дожидался уже с нетерпением. Они с Кларой любят друг друга. Тот поцелуй все ещё быстрым холодом пробегал по телу. В другой раз он будет обладать ею… Но ведь вместе жить им нельзя. Что ж, придется умереть, чтобы быть вместе с нею.

Вечером у него появился жар, и Платонида Ивановна осталась дремать в кресле. Среди ночи пронзительный крик разбудил её. Яша опять лежал на полу. Его подняли и уложили. В правой его руке оказалась прядь черных женских волос. Он бредил, говорил о заключенном им совершенном браке, о том, что знает теперь, что такое наслаждение. На секунду придя в себя, он сказал: «Не плачь, тетя. Да разве ты не знаешь, что любовь сильнее смерти?» И на лице его засияла блаженная улыбка.

Яков Аратов проживал на Шабо-ловке в небольшом дере-вянном доме со своей теткой Плато-нидой Ивановной, Платошей, как называл её ещё его отец. Ему было лет 25, но жил он замкнуто, зани-мался фото-гра-фией, дружил лишь с Купфером, обру-севшим немцем, который искренне был привязан к Аратову. За это Платоша прощала ему неко-торую бесце-ре-мон-ность и шумно-ватую жизне-ра-дост-ность. Нравом Яков пошел в отца. Тот тоже жил уеди-ненно, зани-мался химией, мине-ра-ло-гией, энто-мо-ло-гией, бота-никой и меди-циной, слыл черно-книж-ником, считая себя правнуком Брюса, в честь кото-рого назвал сына, и был склонен ко всему таин-ствен-ному и мисти-че-скому. Яков унасле-довал эту его черту, верил в тайны, которые можно иногда прозре-вать, но постиг-нуть — невоз-можно. При этом верил в науку. Ещё при жизни отца учился на физико-мате-ма-ти-че-ском факуль-тете, но бросил.

И все же Купфер вытащил однажды Аратова на концерт в дом знакомой грузин-ской княгини. Но он недолго пробыл на том вечере. Несмотря на это, Купфер и в следу-ющий раз завлек его к княгине, расхвалив перво-классный талант некой Клары Милич, про которую они пока не решили: Виардо она или Рашель. «У нее черные глаза?» — спросил Аратов. «Да, как уголь!» Оказа-лось, что он уже видел у княгини эту девушку. Ей было лет девят-на-дцать, она была высокая, прекрасно сложенная, с красивым смуглым лицом, задум-чивым и почти суровым. Приняли её очень хорошо, долго и громко хлопали.

Во время пения Аратову пока-за-лось, что её черные глаза все время были обра-щены на него. Так продол-жа-лось и потом, когда она читала из «Евгения Онегина». Чтение её, сначала немного тороп-ливое, со слов «Вся жизнь моя была залогом свиданья верного с тобой» сдела-лось выра-зи-тельным и преис-пол-ни-лось чувством. Глаза её смело и прямо смот-рели на Аратова.

Вскоре после концерта рассыльный принес Аратову записку с пригла-ше-нием прийти около пяти на Твер-ской бульвар. Это очень важно.

Сначала он твердо решил не ходить, но в поло-вине четвер-того отпра-вился на бульвар. Просидев неко-торое время на лавочке с мыслями о таин-ственной незна-комке, он вдруг почув-ствовал, как кто-то подошел и стал сзади него. Клара Милич была смущена, изви-няясь за свою смелость, но ей так много хоте-лось сказать ему.

Аратов вдруг почув-ствовал досаду: на себя, на нее, на нелепое свидание и на это объяс-нение среди публики. Раздра-жение продик-то-вало сухую и натя-нутую отпо-ведь: «мило-стивая госу-да-рыня», «мне даже удиви-тельно», «я могу быть полезным», «готов выслу-шать вас».

Клара была испу-гана, смущена и опеча-лена: «Я обма-ну-лась в вас...» Внезапно вспых-нувшее лицо её приняло злое и дерзкое выра-жение: «Как наше свидание глупо! Как я глупа!.. Да и вы...» Она захо-хо-тала и быстро исчезла.

Прошло два-три месяца. И вот однажды он прочел в «Москов-ских ведо-мо-стях» сооб-щение о само-убий-стве в Казани даро-витой артистки и люби-мицы публики Клары Милич. Причиной, по слухам, была несчастная любовь. Купфер подтвердил, что это правда. Но газета врет, амуров никаких: горда была и непри-ступна Тверда, как камень. Только обиду не пере-несла бы. Он ездил в Казань, позна-ко-мился с семей-ством. Насто-ящее имя её Кате-рина Мило-ви-дова, дочь учителя рисо-вания, пьяницы и домаш-него тирана.

Той же ночью Аратову присни-лось, что он идет по голой степи. Вдруг перед ним появи-лось тонкое облачко, ставшее женщиной в белых одеждах. Глаза её были закрыты, лицо белое, а руки висели непо-движно. Не сгибаясь в спине, она легла на камень, подобный могиль-ному, и Аратов, сложив руки на груди, лег рядом с ней. Но она подня-лась и пошла, а он не смог даже поше-ве-литься. Она обер-ну-лась, глаза были живые, и лицо тоже ожило. Она пома-нила его. Это была Клара: «Если хочешь знать, кто я, поезжай туда!»

Утром он объявил Платоше, что едет в Казань. Там из бесед с вдовой Мило-ви-довой и сестрой Клары Анной Аратов узнал, что Катя с детства была строп-тива, свое-вольна и само-лю-бива. Отца прези-рала за пьян-ство и бездар-ность. Вся она была огонь, страсть и проти-во-речие. Гово-рила: «Такого, как я хочу, я не встречу... а других мне не надо!» — «Ну, а если встре-тишь?» — «Встречу... возьму». — «А если не дастся?» — «Ну, тогда... с собой покончу. Значит, не гожусь».

Анна реши-тельно отвергла даже мысль о несчастной любви как причине гибели сестры. Вот её дневник, разве есть там намек на несчастную любовь?

Увы, на такой намек Аратов наткнулся сразу же. Он выпросил у Анны дневник и фото-кар-точку, пообещав вернуть его, и отпра-вился в Москву.

Дома, в своем каби-нете, он почув-ствовал, что нахо-дится теперь во власти Клары. Он взял её фото-кар-точку, увеличил, приладил к стерео-скопу: фигура полу-чила какое-то подобие телес-ности, но окон-ча-тельно не оживала, глаза все смот-рели в сторону. Она будто не дава-лась ему. Он припомнил, как Анна сказала про нее: нетро-нутая. Вот что дало ей власть над ним, тоже нетро-нутым. Мысль о бессмертии души вновь посе-тила его. «Смерть, где жало твое?» — сказано в Библии.

В вечернем мраке ему теперь стало казаться, что он слышит голос Клары, ощущает её присут-ствие. Однажды из потока звуков он сумел выде-лить слово «розы», в другой раз — слово «я»; почу-ди-лось, будто мягкий вихрь пронесся через комнату, через него, сквозь него. Белевшее в темноте пятно двери шевель-ну-лось, и пока-за-лась белая женская фигура — Клара! На голове у нее венок из красных роз... Он припод-нялся. Перед ним была его тетка в чепце и в белой кофте. Она забес-по-ко-и-лась, услышав его крики во сне.

Сразу после завтрака Аратов отпра-вился к Купферу, и тот рассказал, что Клара выпила яд уже в театре, перед первым актом, и играла как никогда. А как только занавес опустился, она тут же, на сцене, и упала...

В ночь после визита к другу Аратову присни-лось, будто он хозяин бога-того имения. Его сопро-вож-дает управ-ля-ющий, маленький верт-лявый чело-вечек. Вот они подходят к озеру. У берега золотая лодочка: не угодно ли прока-титься, сама поплывет. Он шагает в нее и видит там обезья-но-по-добное суще-ство, держащее в лапе склянку с темной жидко-стью. «Это ничего! — кричит с берега управ-ля-ющий. — Это смерть! Счаст-ли-вого пути!» Вдруг черный вихрь мешает все, и Аратов видит, как Клара, в теат-ральном костюме, подносит к губам склянку под крики «браво», а чей-то грубый голос произ-носит: «А! ты думал, это все коме-дией кончится? Нет, это трагедия!»

Аратов проснулся. Горит ночник. В комнате чувству-ется присут-ствие Клары. Он опять в её власти.

— Клара, ты здесь?
— Да! — разда-ется в ответ.
— Если ты точно здесь, если пони-маешь, как горько я раска-и-ваюсь, что не понял, оттолкнул тебя, — явись! Если ты теперь уверена, что я, до сих пор не любивший и не знавший ни одной женщины, после твоей смерти полюбил тебя, — явись!

Кто-то быстро подошел к нему сзади и положил руку на плечо. Он обер-нулся и на своем кресле увидел женщину в черном, с головой, повер-нутой в сторону, как в стерео-скопе.

— ...Обер-нись ко мне, посмотри на меня, Клара! — Голова тихо повер-ну-лась к нему, веки раскры-лись, строгое выра-жение смени-лось улыбкой.
— Я прощен! — с этими словами Аратов поце-ловал её в губы«. Вбежавшая на крик Платоша нашла его в обмо-роке.

Следу-ющей ночи он дожи-дался уже с нетер-пе-нием. Они с Кларой любят друг друга. Тот поцелуй все ещё быстрым холодом пробегал по телу. В другой раз он будет обла-дать ею... Но ведь вместе жить им нельзя. Что ж, придется умереть, чтобы быть вместе с нею.

Вечером у него появился жар, и Плато-нида Ивановна оста-лась дремать в кресле. Среди ночи прон-зи-тельный крик разбудил её. Яша опять лежал на полу. Его подняли и уложили. В правой его руке оказа-лась прядь черных женских волос. Он бредил, говорил о заклю-ченном им совер-шенном браке, о том, что знает теперь, что такое насла-ждение. На секунду придя в себя, он сказал: «Не плачь, тетя. Да разве ты не знаешь, что любовь сильнее смерти?» И на лице его засияла блаженная улыбка.

Иван Сергеевич Тургенев

У меня есть сосед, молодой хозяин и молодой охотник. В одно прекрасное июльское утро заехал я к нему верхом с предложением отправиться вместе на тетеревов. Он согласился. «Только, - говорит, - поедемте по моим мелочам, к Зуше; я кстати посмотрю Чаплыгино; вы знаете, мой дубовый лес? У меня его рубят». - «Поедемте». Он велел оседлать лошадь, надел зеленый сюртучок с бронзовыми пуговицами, изображавшими кабаньи головы, вышитый гарусом ягдташ, серебряную флягу, накинул на плечо новенькое французское ружье, не без удовольствия повертелся перед зеркалом и кликнул свою собаку Эсперанс, подаренную ему кузиной, старой девицей с отличным сердцем, но без волос. Мы отправились. Мой сосед взял с собою десятского Архипа, толстого и приземистого мужика с четвероугольным лицом и допотопно развитыми скулами, да недавно нанятого управителя из остзейских губерний, юношу лет девятнадцати, худого, белокурого, подслеповатого, со свислыми плечами и длинной шеей, г. Готдиба фон-дер-Кока. Мой сосед сам недавно вступил во владение имением. Оно досталось ему в наследство от тетки, статской советницы Кардон-Катаевой, необыкновенно толстой женщины, которая, даже лежа в постеле, продолжительно и жалобно кряхтела. Мы въехали в «мелоча». «Вы меня здесь подождите на полянке», - промолвил Ардалион Михайлыч (мой сосед), обратившись к своим спутникам. Немец поклонился, слез с лошади, достал из кармана книжку, кажется, роман Иоганны Шопенгауэр, и присел под кустик; Архип остался на солнце и в течение часа не шевельнулся. Мы покружили по кустам и не нашли ни одного выводка. Ардалион Михайлыч объявил, что он намерен отправиться в лес. Мне самому в тот день что-то не верилось в успех охоты: я тоже поплелся вслед за ним. Мы вернулись на полянку. Немец заметил страницу, встал, положил кишу в карман и сел, не без труда, на свою куцую, бракованную кобылу, которая визжала и подбрыкивала от малейшего прикосновения; Архип встрепенулся, задергал разом обоими поводьями, заболтал ногами и сдвинул наконец с места свою ошеломленную и придавленную лошаденку. Мы поехали.

Лес Ардалиона Михайлыча с детства был мне знаком. Вместе с моим французским гувернером m-r Desire Fleury, добрейшим человеком (который, впрочем, чуть было навсегда не испортил моего здоровья, заставляя меня по вечерам пить лекарство Леруа), часто хаживал я в Чаплыгино. Весь этот лес состоял из каких-нибудь двух- или трехсот огромных дубов и ясеней. Их статные, могучие стволы великолепно чернели на золотисто-прозрачной зелени орешников и рябин; поднимаясь выше, стройно рисовались на ясной лазури и там уже раскидывали шатром свои широкие узловатые сучья; ястреба, кобчики, пустельги со свистом носились над неподвижными верхушками, пестрые дятлы крепко стучали по толстой коре; звучный напев черного дрозда внезапно раздавался в густой листве вслед за переливчатым криком иволги; внизу, в кустах, чирикали и пели малиновки, чижи и пеночки; зяблики проворно бегали по дорожкам; беляк прокрадывался вдоль опушки, осторожно «костыляя»; красно-бурая белка резво прыгала от дерева к дереву и вдруг садилась, поднявши хвост над головой. В траве, около высоких муравейников, под легкой тенью вырезных красивых листьев папоротника, цвели фиалки и ландыши, росли сыроежки, волнянки, грузди, дубовики, красные мухоморы; на лужайках, между широкими кустами, алела земляника… А что за тень в лесу была! В самый жар, в полдень - ночь настоящая: тишина, запах, свежесть… Весело проводил я время в Чаплыгине, и оттого, признаюсь, не без грустного чувства въехал я теперь в слишком знакомый мне лес. Губительная, бесснежная зима 40-го года не пощадила старых моих друзей - дубов и ясеней; засохшие, обнаженные, кое-где покрытые чахоточной зеленью, печально высились они над молодой рощей, которая «сменила их, не заменив». Иные, еще обросшие листьями внизу, словно с упреком и отчаянием поднимали кверху свои безжизненные, обломанные ветви; у других из листвы, еще довольно густой, хотя не обильной, не избыточной по-прежнему, торчали толстые, сухие, мертвые сучья; с иных уже кора долой спадала; иные наконец вовсе повалились и гнили, словно трупы, на земле. Кто бы мог это предвидеть - тени, в Чаплыгине тени нигде нельзя было найти! Что, думал я, глядя на умирающие деревья: чай, стыдно и горько вам?.. Вспомнился мне Кольцов:

Где ж девалася
Речь высокая,
Сила гордая,
Доблесть царская?
Где ж теперь твоя
Мочь зеленая?..

Как же это, Ардалион Михайлыч, - начал я, - отчего ж эти деревья на другой же год не срубили? Ведь за них теперь против прежнего десятой доли не дадут.

Он только плечами пожал.

Спросили бы тетушку, - а купцы приходили, деньги приносили, приставали.

Mein Gott! Mein Gott! - восклицал на каждом шагу фон-дер-Кок. - Што са шалость! што са шалость!

Какая шалость? - с улыбкой заметил мой сосед.

То ист как шалко, я спасать хотеллл. (Известно, что все немцы, одолевшие наконец нашу букву «люди», удивительно на нее напирают.)

Особенно возбуждали его сожаление лежавшие на земле дубы - и действительно: иной бы мельник дорого за них заплатил. Зато десятский Архип сохранял спокойствие невозмутимое и не горевал нисколько; напротив, он даже не без удовольствия через них перескакивал и кнутиком по ним постегивал.

Мы пробирались на место рубки, как вдруг, вслед за шумом упавшего дерева, раздался крик и говор, и через несколько мгновений нам навстречу из чащи выскочил молодой мужик, бледный и растрепанный.

Что такое? куда ты бежишь? - спросил его Ардалион Михайлыч.

Он тотчас остановился.

Ах батюшка, Ардалион Михайлыч, беда! Что такое?

Максима, батюшка, деревом пришибло.

Каким это образом?.. Подрядчика Максима?

Подрядчика, батюшка. Стали мы ясень рубить, а он стоит да смотрит… Стоял, стоял, да и пойди за водой к колодцу: слышь, пить захотелось. Как вдруг ясень затрещит да прямо на него. Мы кричим ему: беги, беги, беги… Ему бы в сторону броситься, а он возьми да прямо и побеги… заробел, знать. Ясень-то его верхними сучьями и накрыл. И отчего так скоро повалился, - Господь его знает… Разве сердцевина гнила была.

Ну, и убило Максима?

Убило, батюшка.

До смерти?

Нет, батюшка, еще жив, - да что: ноги и руки ему перешибло. Я вот за Селиверстычем бежал, за лекарем.

Ардалион Михайлыч приказал десятскому скакать в деревню за Селиверстычем, а сам крупной рысью поехал вперед на осечки… Я за ним.

Мы нашли бедного Максима на земле. Человек десять мужиков стояло около него. Мы слезли с лошадей. Он почти не стонал, изредка раскрывал и расширял глаза, словно с удивлением глядел кругом и покусывал посиневшие губы… Подбородок у него дрожал, волосы прилипли ко лбу, грудь поднималась неровно: он умирал. Легкая тень молодой липы тихо скользила по его лицу.