Как почувствовать революцию. Февральская революция глазами очевидцев

Революция 1917 года была вызвана . Но протекала она отнюдь не по заранее написанному сценарию, где все предопределено, а роли распределены. Это подтверждают свидетельства участников и очевидцев .

Утром 23 февраля, или 8 марта по григорианскому календарю, работницы Выборгской стороны с лозунгами "Хлеба!" и "Долой войну!" вышли на улицы, чтобы в Международный женский день выразить долго копившееся недовольство. К ним присоединились рабочие соседних предприятий, затем волнения начались в других районах города.

Протесты рабочих никого не удивили. Художник Александр Бенуа записал в дневнике: "На Выборгской стороне произошли большие беспорядки из-за хлебных затруднений (надо только удивляться, что они до сих пор не происходили!)"

Зарю революции в событиях дня очевидцы не разглядели. Эсер Владимир Зензинов вспоминал, что хотя "всюду в городе говорили о начавшейся на петербургских заводах стачечном движении, но никому и в голову не приходило считать это началом революции".

Уже на следующий день процесс приобрел лавинообразный характер. Историк Александр Шубин пишет, что хотя командующий войсками Петроградского военного округа генерал-лейтенант Сергей Хабалов "срочно выделил хлеб населению из военных запасов, но теперь это уже не остановило волнений… Они уже пришли к выводу, что в их бедах виновата Система. Демонстранты несли лозунги "Долой самодержавие!""

Активизировались члены оппозиционных партий. 24 февраля меньшевик Николай Чхеидзе заявил: "Игнорирование улицы — это свойство и правительства и многих из нас. Но улица уже заговорила, господа, и с этой улицей теперь нельзя не считаться".

Последующие события подтвердили правоту слов Чхеидзе. В донесениях Охранного отделения говорилось, что вечером у Гостиного двора "смешанным отрядом 9-го Запасного кавалерийского полка и взводом лейб-гвардии Преображенского полка был открыт по толпе демонстрантов огонь". Во время разгона митинга на Знаменской площади были убиты и ранены несколько десятков человек. По демонстрантам стреляли на Садовой улице, Литейном и Владимирском проспектах.

Резюмировал события трех дней . Он сообщил в Могилев в Ставку Верховного главнокомандующего, где находился Николай II:

"Внезапно распространившиеся в Петрограде слухи о предстоящем якобы ограничении суточного отпуска выпекаемого хлеба… вызвали усиленную закупку публикой хлеба… На этой почве двадцать третьего февраля вспыхнула в столице забастовка, сопровождающаяся уличными беспорядками. Первый день бастовало около 90 тысяч рабочих, второй — до 160 тысяч, сегодня — около 200 тысяч".

Николай II потребовал от Хабалова "завтра же прекратить в столице беспорядки, недопустимые в тяжелое время войны с Германией и Австрией".

Восстание Петроградского гарнизона

Воскресным утром 26 февраля горожане обнаружили, что мосты, улицы и ведущие из рабочих кварталов к центру переулки заняты усиленными нарядами полицейских и воинских частей. На стенах висели подписанные Хабаловым объявления:

"Последние дни в Петрограде произошли беспорядки, сопровождавшиеся насилиями и посягательствами на жизнь воинских и полицейских чинов. Воспрещаю всякие скопления на улицах. Предваряю население Петрограда, что мною подтверждено войскам употреблять в дело оружие, не останавливаясь ни перед чем для наведения порядка в столице".

Но стрелять в народ были готовы не все. Напротив, 4-я рота запасного батальона лейб-гвардии Павловского полка, отказавшись открыть огонь по демонстрантам, обстреляла конную полицию. С помощью преображенцев роту обезоружили, а 19 зачинщиков отправили в Петропавловскую крепость.

Поздним вечером в ходе совещания правительства России в квартире премьер-министра большинство министров, уставших от критики думских златоустов, высказались за роспуск . Голицын с согласия Николая II объявил прекращение сессии с 26 февраля, назначив срок возобновления работы Думы в апреле.

Это решение было весьма странным — беспорядки начались не по вине Думы. Судя по всему, правительство не понимало, что делать в сложившейся ситуации.

Приказ о стрельбе в демонстрантов вызвал недовольство в частях столичного гарнизона. 27 февраля утром восстала учебная команда запасного батальона лейб-гвардии Волынского полка.

Старший унтер-офицер Тимофей Кирпичников по прозвищу "Мордобой" вывел волынцев на улицу. К ним стали присоединяться солдаты других частей и демонстранты. Александр Керенский вспоминал, что "утром 27 февраля двухсоттысячный Петроградский гарнизон, абсолютно сбитый с толку происшедшими событиями, оказался без офицеров. Совет еще не был провозглашен, и в городе царил хаос".

Днем военный министр Михаил Беляев известил Ставку о том, что волнения, начавшиеся в некоторых частях, "твердо и энергично подавляются оставшимися верными своему долгу ротами и батальонами".

Беляев выдавал желаемое за действительное, дезинформируя императора. Взбунтовавшаяся толпа дошла до тюрьмы "Кресты" и освободила заключенных. В их числе были члены рабочей группы Центрального военно-промышленного комитета, арестованные полицией в ночь на 27 января. Все они направились к Таврическому дворцу.

Распущенные и встревоженные

Там уже находились депутаты . Выслушав указ о роспуске, они собрались на совещание. Звучали разные предложения, в том числе не расходиться и объявить Думу Учредительным собранием. Но большинство депутатов было против.

Василий Шульгин вспоминал: "Вопрос стоял так: не подчиниться указу государя императора, то есть продолжать заседания Думы, — значит стать на революционный путь… Оказав неповиновение монарху, Государственная дума тем самым подняла бы знамя восстания и должна была бы стать во главе этого восстания со всеми его последствиями… На это ни , ни подавляющее большинство из нас, вплоть до кадет, были совершенно неспособны… Встревоженные, взволнованные, как-то душевно прижавшиеся друг к другу… Даже люди, много лет враждовавшие, почувствовали вдруг, что есть нечто, что всем одинаково опасно, грозно, отвратительно… Это нечто — была улица… уличная толпа…"

Взволнованные депутаты поступили хитро, избрав Временный комитет Государственной думы для "водворения порядка в г. Петрограде и для сношения с учреждениями и лицами".

Лев Троцкий заметил: "Ни слова о том, какой порядок эти господа думают восстановлять, ни о том, с какими учреждениями они собираются сноситься". Депутаты надеялись выиграть при любом развитии событий…

Тем временем в Таврический дворец, свидетельствовал социал-демократ Николай Суханов, "прорывались солдаты все в большем и большем количестве. Они сбивались в кучи, растекались по залам, как овцы без пастыря, и заполнили дворец. Пастырей не было".

Одновременно во дворец "стекались в большом числе петербургские общественные деятели различных толков, рангов, калибров и специальностей", среди которых хватало претендентов на роль "пастырей".

© Public domain


© Public domain

Вскоре инициативная группа во главе с объявила о создании Временного исполнительного комитета Петроградского Совета рабочих депутатов. Комитет обратился к рабочим с призывом немедленно выбрать депутатов в Петроградский Совет. По предложению большевика Вячеслава Молотова обратились и к частям гарнизона с предложением направить в Совет своих представителей. В 9 часов вечера социал-демократ Николай Соколов открыл первое заседание Петроградского Совета, на котором был избран исполком Совета во главе с Чхеидзе.

Агония царской власти

Вечером 27 февраля, когда в Таврическом дворце возникли два органа власти, Николай II впервые прокомментировал в дневнике происходившие в столице события: "В Петрограде начались беспорядки несколько дней тому назад. К прискорбию, в них стали принимать участие и войска. Отвратительное чувство быть так далеко и получать отрывочные нехорошие известия!"

Император еще мог подавить начавшуюся революцию.

Придя в Таврический дворец, Суханов задался вопросами: "…что было сделано? И что надо было сделать? Заняты ли вокзалы на случай движения войск с фронта и из провинции против Петербурга? Заняты ли и охраняются ли казначейство, государственный банк, телеграф? Какие меры приняты к аресту царского правительства и где оно? Что делается для перехода на сторону революции остальной, нейтральной, и, быть может, даже "верной" части гарнизона? Приняты ли меры к уничтожению полицейских центров царизма — департамента полиции и охранки? Сохранены ли от погрома их архивы? Как обстоит дело с охраной города и продовольственных складов? Какие меры приняты для борьбы с погромами, с черносотенной провокацией, с полицейскими нападениями из-за угла? Защищен ли хоть какой-нибудь реальной силой центр революции — Таврический дворец, где через два часа должно открыться заседание Совета рабочих депутатов? И созданы ли какие-нибудь органы, способные так или иначе обслуживать все эти задачи?.."

Позже Суханов признал: "Тогда я не знал и не умел бы ответить на эти вопросы. Но теперь я хорошо знаю: не было сделано ничего…"

Ни император, ни его сторонники слабостью новых обитателей Таврического дворца не воспользовались. Как позже утверждал профессор Николаевской военной академии, генерал-лейтенант Дмитрий Филатьев, подавить "бунт" столичного гарнизона "легко можно было с помощью одной кавалерийской дивизии". Однако способного на это генерала не нашлось.

Более того, генералы во главе с Михаилом Алексеевым и депутаты во главе с Михаилом Родзянко не допустили возвращения императора в столицу.

Уже 28 февраля Беляев, сообщив в Ставку, что "военный мятеж" имевшимися у него "немногими оставшимися верными долгу частями погасить пока не удается", просил о спешной присылке "действительно надежных частей, притом в достаточном количестве, для одновременных действий в различных частях города".

К этому времени восставший народ захватил Адмиралтейство, Арсенал, Петропавловскую крепость, Мариинский и Зимний дворцы, разгромил и поджег здания Окружного суда, Жандармского управления, Дома предварительного заключения, нескольких полицейских участков.

Революция года явилась эпохальным событием в мировой истории. В результате этой революции сменилась власть в России и последовала гражданская война, затем коллективизация и индустриализация. Революционная буря привела в движение политические партии и организации, советы рабочих и солдатских депутатов. Отношение общества к революции было неоднозначным. И в нашей статье мы хотели бы обратить внимание на содержание документов личного характера свидетелей тех событий.

По воспоминаниям священника Сергея Сидорова: «Москву охватила тревожная горячка революционных дней». После Октябрьской революции священник называет Русь умирающей и отмечает, что революция уничтожила его привычный мир, где он был по-своему счастлив. Из записок отца Сергия: «Была осень 1918 года. Еще гетман царствовал в Киеве, но в глубине Украины уже чувствовалась близость бунта, уничтожающего последние остатки поместий. Вечерами полыхали пожары, то там, то здесь слышалось об убийствах.

Помещики спешили в города, где стояли немцы, где была возможность не ждать каждый день смерти». В феврале 1917 года произошли голодные бунты в Москве, чуть позже начались погромы практически по всей стране. Так, например, автор пишет: «А кругом уже пылали усадьбы, и очередь разгрома подходила к Николаевке». В 1918 году Сергей Алексеевич поступает в Киевскую Духовную академию, он окончил два курса, одновременно устраивается на работу в Полиру, так назывался Отдел по ликвидации религиозной утвари при Киевском губсобесе. Апогеем революционных событий по отношению к этой семье был расстрел отца семьи Алексея Михайловича. Расстрел отца не отразился на служебном положении брата Сергея – Алексея, поскольку он работал в университете, был признанным специалистом. Вместе с тем он никогда не мог простить революции смерти своего отца2 . Французский атташе Ж. Садуль в своих «Записках» повествует о событиях революции и гражданской войны, очевидцем и участником которых был

сам. Описаны встречи и даны меткие характеристики видных деятелей партии и Советского государства того периода. Летом 1917 г. Жака Садуля назначили атташе при Французской военной миссии в Петрограде. В своих почти ежедневных записях Садуль рассматривает революционные события в России сквозь призму интересов Франции, Антанты. Но на Садуля очень сильно повлияла сама революция. Он сумел увидеть «наряду с неизбежной разрушительной и насильственной ломкой старого режима достойные восхищения созидательные усилия правительства рабочих и крестьян России, все возрастающее доверие народных масс к Советской власти – несомненное свидетельство консолидации сил Русской Революции». Несколько месяцев понадобилось французскому атташе, чтобы понять, что готовившаяся интервенция союзных войск в Россию – это не помощь ей в борьбе с Германией, как он убеждал себя и советское руководство в начале 1918 г., а борьба, прежде всего с революцией.

Став членом Французской коммунистической группы, Садуль выступал в печати, писал листовки, брошюры, обращения к французским солдатам. Объясняя истинные цели интервентов в России, излагал в доступной для понимания простых людей форме задачи и цели русской революции. Лейтмотивом всех его выступлений были слова «ни одного шага по русской земле, против русского народа! Ни одного выстрела против Революции!» В своих многочисленных обращениях к солдатам Франции и французским трудящимся Садуль взывал к их патриотическим чувствам, будил их гордость за славное революционное прошлое. «Разве навсегда погас в нас революционный пламень, товарищи? Будем достойны нашего великого прошлого…» – читали французские матросы в апреле 1919 г. в листовке, тайно доставленной к ним на корабль из Одессы и подписанной именем мятежного капитана. В конце 1918 г. Садуль издал в Москве на французском языке брошюру «Да здравствует Республика Советов!», получившую благодарственный отклик В.И. Ленина3 . Воспоминания иностранных послов о русской революции 1917 г. представляют большой интерес для исследователей. Неслучайно воспоминания послов Франции и Англии были переведены и опубликованы в советской России еще в начале 20-х годов, и с тех пор неоднократно переиздавались. Морис Жорж Палеолог с июля 1914 по май 1917 г. был послом Франции в России, и его дневниковые записи, позднее расшифрованные и дополненные, несомненно, представляют большой интерес. В своих дневниках автор оценивает реформы Столыпина, ухудшение положения рабочих, рост цен, подъем революционного движения и др. События января 1917 г. в Петрограде, различные демонстрации, сессия Государственной Думы получили освещение в его воспоминаниях.

В записях за дни, предшествующие 23 февраля 1917 г. он пишет: «Петроград терпит недостаток в хлебе и дровах, народ страдает». Среди причин, объясняющих положение, указывает на объективные: железнодорожный кризис, суровая и снежная зима, приведшая к заносам дорог, но умалчивает о главной причине – неумении властей организовать снабжение продовольствием столицы. Он отмечает, что в Петрограде проходили народные шествия и многолюдные демонстрации, были слышны выстрелы, и отмечает, что его беспокоил вопрос о продолжении войны, «как армии на фронте примут столичные события» . Российский публицист Н. Суханов в своей книге повествует о начале революции, когда он был редактором межпартийного, но левого «Современника», взявшего во время войны интернационалистский курс. «В первый день революции многие не могли поверить в это. Ни одна партия не готовилась к великому перевороту. Все мечтали, раздумывали, предчувствовали, «ощущали», но никто не мог себе представить, что он наступит так скоро. «Революция! – это слишком невероятно. Революция! – это, как всем известно, не действительность, а только мечта. Мечта поколений, долгих трудных десятилетий…» – пишет Н. Суханов.

По его словам, заводские митинги вышли за ворота и правительству не удавалось остановить их. Вместе с тем обнаружилась и слабость власти всего аппарата, а город наполнялся слухами. Автор отмечает, что между тем движение все разрасталось. Бессилие полицейского аппарата становилось с каждым часом все очевиднее. Митинги происходили уже почти легально, причем воинские части, в лице своих командиров, не решались ни на какие активные позиции против возраставших и заполнявших главные улицы толп. В пятницу же, вечером, в городе говорили, что на заводах происходят выборы в Совет рабочих депутатов. Стали создаваться советы, как органы новой власти.

В нашей статье мы проанализировали воспоминания российских и французских свидетелей февральских событий 1917 года. Каждый из них посвоему описал революционные дни, которые изменили ситуацию в империи. Главным лейтмотивом воспоминаний российских очевидцев выступают вопросы голодных бунтов, погромов и трагедия отдельно взятой семьи. Вместе с тем показана слабость власти, массовые митинги, переросшие в демонстрацию и создание Советов. Французские дипломаты обращают внимание на реформы Столыпина, ухудшение положения рабочего класса, рост цен, подъем революционного движения. Так, например, Ж. Садуль отмечает, что целью западных интервентов являлась борьба с революцией, в то время как сам автор симпатизировал ее идеям.

Абдикаликова Динара Ниязбековна (Евразийский национальный университет имени Л.Н. Гумилева, Республика Казахстан)

К очередной годовщине октябрьского большевистского переворота «Стол» публикует несколько выдержек из дневников и воспоминаний свидетелей этих трагических событий. Именно как торжество подлости увидели «революцию» ее современники, описавшие несколько роковых октябрьских дней из самых разных уголков страны

Петроград

Поэтесса Зинаида Гиппиус

Сегодня несчастный Керенский выступал в Предпарламенте с речью, где говорил, что все попытки и средства уладить конфликт исчерпаны (а до сих пор все уговаривал!) и что он просит у Совета санкции для решительных мер и вообще поддержки Пр-ва. Нашел у кого просить и когда!


Имел очередные рукоплескания, а затем… началась тягучая, преступная болтовня до вечера, все «вырабатывали» разные резолюции; кончилось, как всегда, полуничем, левая часть (не большевики, большевики давно ушли, а вот эти полу-большевики) - пятью голосами победила, и резолюция такая, что Предпарламент поддерживает Пр-во при условиях: земля - земельным комитетам, активная политика мира и создание какого-то «комитета спасения». Противно выписывать все это бесполезное и праздное идиотство, ибо в то же самое время: Выборгская сторона отложилась, в Петропавл. крепости весь гарнизон «за Советы», мосты разведены…

Дело в том, что многие хотят бороться с большевиками, но никто не хочет защищать Керенского. И пустое место - Вр. Правительство. Казаки, будто бы, предложили поддержку под условием освобождения Корнилова. Но это глупо: Керенский уже не имеет власти ничего сделать, даже если б обещал.

На улице тишь и темь. Электричество неопределенно гаснет, и тогда надо сидеть особенно инертно, ибо ни свечей, ни керосина нет.

Мзглять, тишь, безмолвие, безлюдие, серая кислая подушка. На окраинах листки: объявляется, что «Правительство низложено». Заняли вокзалы, Мариинский Дворец (высадив без грома «предбанник»), телеграфы, типографии «Русской Воли» и «Биржевых». В Зимнем Дворце еще пока сидят министры, окруженные «верными» (?) войсками. Последние вести таковы: Керенский вовсе не «бежал», а рано утром уехал в Лугу, надеясь оттуда привести помощь, но… Если даже лужский гарнизон пойдет (если!), то пешком, ибо эти живо разберут пути. На Гороховой уже разобрали мостовую, разборщики храбрые.

Послы заявили, что больш. правительства они не признают: это победителей не смутило. Они уже успели оповестить фронт о своем торжестве, о «немедленном мире», и уже началось там - немедленно! - поголовное бегство.

Телефоны еще действуют, лишь некоторые выключены. Позже, если узнаю что-либо достоверное (не слухи, коих все время - тьма), опять запишу, возжегши свою «революционную лампаду» - последний кривой огарок.

В 10 ч. вечера. Была сильная стрельба из тяжелых орудий, слышная здесь. Звонят, что, будто бы, крейсера, пришедшие из Кронштадта (между ними и «Аврора», команду которой Керенский взял для своей охраны в корниловские дни), обстреливали Зимний Дворец. Дворец, будто бы, уже взят. Арестовано ли сидевшее там Пр-во - в точности пока неизвестно. Город до такой степени в руках большевиков, что уже и «директория», или нечто вроде, назначена: Ленин, Троцкий - наверно; Верховский и другие - по слухам.

Торжество победителей. Вчера, после обстрела, Зимний Дворец был взят. Сидевших там министров (всех до 17, кажется) заключили в Петропавловскую крепость. Подробности узнаем скоро.

Вчера, вечером, Городская Дума истерически металась, то посылая «парламентеров» на «Аврору», то предлагая всем составом «идти умирать вместе с Правительством». Ни из первого, ни из второго ничего, конечно, не вышло. Маслов, министр земледелия (соц.), послал в Гор. Думу «посмертную» записку с «проклятием и презрением» демократии, которая посадила его в Пр-во, а в такой час «умывает руки».

Позиция казаков: не двинулись, заявив, что их слишком мало, и они выступят только с подкреплением. Психологически все понятно. Защищать Керенского, который потом объявил бы их контрреволюционерами?.. Но дело не в психологиях теперь. Остается факт - объявленное большевистское правительство: где премьер - Ленин-Ульянов, министр иностр. дел - Бронштейн, призрения - г-жа Коллонтай и т.д.

Как заправит это пр-во - увидит тот, кто останется в живых. Грамотных, я думаю, мало кто останется: петербуржцы сейчас в руках и распоряжении 200-сот тысячной банды гарнизона, возглавляемой кучкой мошенников. Мы отрезаны от мира и ничего, кроме слухов, не имеем. Ведь все радио даже получают - и рассылают - большевики.

Интересны подробности взятия министров. Когда, после падения Зимнего Дворца (тут тоже много любопытного, но - после), их вывели, около 30 человек, без шапок, без верхней одежды, в темноту, солдатская чернь их едва не растерзала. Отстояли. Повели по грязи, пешком. На Троицком мосту встретили автомобиль с пулеметом; автомобиль испугался, что это враждебные войска, и принялся в них жарить; и все они, - солдаты первые, с криками, - должны были лечь в грязь.

Слухи, слухи о разных «новых правительствах» в разных городах. Каледин, мол, идет на Москву, а Корнилов, мол, из Быхова скрылся. (Корнилов-то уж бегал из плена посерьезнее, германского… почему бы не уйти ему из большевистского?).

Захватчики, между тем, спешат. Троцкий-Бронштейн уже выпустил «декрет о мире». А захватили они решительно все.

Возвращаюсь на минуту к Зимнему Дворцу. Обстрел был из тяжелых орудий, но не с «Авроры», которая уверяет, что стреляла холостыми, как сигнал, ибо, говорит, если б не холостыми, то Дворец превратился бы в развалины. Юнкера и женщины защищались от напирающих сзади солдатских банд, как могли (и перебили же их), пока министры не решили прекратить это бесплодие кровавое.

Когда же хлынули «революционные» (тьфу, тьфу!) войска, Кексгольмский полк и еще какие-то, - они прямо принялись за грабеж и разрушение, ломали, били кладовые, вытаскивали серебро; чего не могли унести - то уничтожали: давили дорогой фарфор, резали ковры, изрезали и проткнули портрет Серова, наконец, добрались до винного погреба. Нет, слишком стыдно писать… Но надо все знать: женский батальон, израненный, затащили в Павловские казармы и там поголовно изнасиловали…

Только четвертый день мы под «властью тьмы», а точно годы проходят. Очень тревожно за тех, кто остался в крепости, когда «товарищи-социалисты» ушли. Караул все меняется, черт знает, на что он не способен.

Сейчас льет проливной дождь. В городе - полуокопавшиеся в домовых комитетах обыватели да погромщики. Наиболее организованные части большевиков стянуты к окраинам. Вечером шлялась во тьме лишь вооруженная сволочь и мальчишки с винтовками. А весь «вр. комитет», т.е. Бронштейны-Ленины, переехал из Смольного… не в загаженный, ограбленный и разрушенный Зимний Дворец - нет! а на верную «Аврору»… Мало ли что…

Узел туже, туже… Около 6 часов прекратились телефоны, - станция все время переходила то к юнкерам, то к большевикам, и, наконец, все спуталось. На улицах толпы, стрельба. Павловское Юнкерское Училище расстреляно, Владимирское горит; слышно, что юнкера с этим глупым полковником Полковниковым заседали в Инженерном Замке. Из дому выходить больше нельзя.

Вчера две фатальные фигуры X. и Z. отправились, было, соглашательной «делегацией» к войскам Керенского - «во избежание кровопролития». Но это вам, голубчики, не в Зимний Дворец шмыгнуть с ультиматумом Чернова. На первом вокзале их схватили большевики, били прикладами, чуть не застрелили, арестовали, издевнулись вдосталь, а потом вышвырнули в зад ногой.

Толпа, чернь, гарнизон - бессознательны абсолютно и сами не понимают, на кого и за кого они идут. Петропавловка изолирована, сегодня даже X. туда не пустили. Вероятно, там, и на «Авроре», засели главари. И надо помнить, что они способны на все, а чернь под их ногами - способна еще даже больше, чем на все. И главари не очень-то ею владеют. Петербург, - просто жители, - угрюмо и озлобленно молчит, нахмуренный, как октябрь. О, какие противные, черные, страшные и стыдные дни!..

* * *

Петроград

Иван Манухин, врач Трубецкого бастиона Петропавловской крепости

В первую же ночь, когда Временное Правительство было арестовано и водворено в Трубецкой бастион Петропавловской крепости, - раздался в моей квартире телефонный звонок:

Вы врач Трубецкого бастиона? Приезжайте немедленно.

Как я приеду? У меня нет никакой возможности добраться до крепости.

Мы сейчас за вами приедем.

И приехали… Новый начальник крепости, - какого-то военного чина Благонравов и другой - солдат Павлов, который тут же мне объявил: «я первый выпалил из пушки Петропавловской крепости, но куда стрелял - не знаю»…

Меня посадили в автомобиль, в котором на пути ко мне были пробиты пулями стекла и кузов, - и мы поехали. Слышалась стрельба. «Неизвестно кто стреляет»… - с тревогой сказал один из моих спутников.

Перед Троицким мостом мы натолкнулись на заставу: солдаты Павловского полка нас задержали для выяснения личностей и повезли в свои казармы тут же на Марсовом поле. Когда выяснилось, кто везет, куда и для чего, - нас отпустили.

Трубецкой бастион снова наполнен, но теперь сидят уже не монархисты, а члены Временного Правительства… Вскоре крепость стала наполняться самыми разнообразными заключенными: высшие чины бывших гвардейских частей, представители старых общественных организаций, банковские деятели, видные чиновники разных ведомств и министерств… некоторые из них были так называемые «саботажники», т. е. лица всевозможных профессий и государственных и общественных должностей.

Одним из «саботажников» был мой добрый друг пианист и дирижер А.И. Зилоти. При Временном Правительстве он был назначен директором Мариинского театра. После «Октября» театр забастовал: директор, артисты, хор и оркестр. Луначарский - комиссар народного просвещения, в ведении которого находились театры, своими пламенными речами-увещеваниями ничего не добился. Театр оказывал упорное сопротивление. Луначарскому удалось выяснить, что вся сила сопротивления исходит от Зилоти, и, недолго думая, он посадил А.И. в «Кресты».

Узнав об аресте, я бросился в Зимний Дворец к Луначарскому. Он принял меня в большой полупустой комнате (никакого секретариата, по-видимому, у него еще не было). Взволнованный, расстроенный, какой-то растерянный, он шагал из угла в угол комнаты, стал жаловаться на невероятные трудности, которые встречает новая власть, на саботаж. Об освобождении Зилоти не хотел и слышать: он держит всю оперу под своим влиянием, он виновник, что театр бастует. «И вы увидите, - решительно заявил Луначарский, - без него опера откроется». После долгих переговоров и настойчивых увещаний и упрашиваний, Луначарский в конце концов пошел на компромисс: он Зилоти выпустит, но при условии, что я перевезу его к себе на квартиру, а у меня он должен сидеть, не выходя на улицу и не пользуясь телефоном. Ответственность за исполнение этих условий возлагается на меня.

А.И. Зилоти я застал в маленькой тесной камере с грязными обшарпанными стенами и тусклым от грязи оконцем. Трудно было вообразить большего несоответствия своеобразно-изящного облика А.И., его тонкой музыкальной души с окружавшей его обстановкой! Со свойственной ему непринужденной веселостью встретил он весть о свободе и, прежде чем я успел опомниться, со смехом указал на надпись на грязной стене. Там значилось: «Здесь сидел вор Яшка Куликов». А вот я сейчас и продолжу, сказал А.И. и четко выписал карандашом «и ученик Листа Александр Зилоти».

Через 2-3 дня добежала до нас весть, показавшаяся в первую минуту невероятной: Шаляпин, Федор Иванович, Федор, давний приятель А.И., с которым он был на «ты»… уже поет в опере и увлек за собою всех саботажников Мариинского театра! Зилоти был ошеломлен…

При таком внезапном и крутом повороте Шаляпина «налево» ничего не было удивительного, когда позже на мое резко высказанное ему суждение об его поведении по отношению к Зилоти он ответил: «Что поделать? Мне нужна мука»… С тех пор мое знакомство с Шаляпиным оборвалось.

* * *

Петроград

Владимир Бонч-Бруевич, секретарь В. И. Ленина

В одной из комитетских комнат на диване, на стульях, креслах сидело несколько человек матросов. Мы вошли сюда с Железняковым. Наш разговор быстро перешел на теоретическую тему об анархизме и социализме, а когда он и некоторые его товарищи узнали, что я лично знаю П.А. Кропоткина, они с живым интересом просили рассказать о нем, и мой рассказ они слушали с жадностью.

И когда мы, несколько человек, вокруг молодого Железнякова, пытались теоретизировать, тут же сидел полупьяный старший брат Железнякова, гражданский матрос Волжского пароходства, самовольно заделавшийся в матросы корабля «Республика», носивший какой-то фантастический полуматросский, полуштатский костюм с брюками в высокие сапоги бутылками, - сидел здесь и чертил в воздухе пальцем большие кресты, повторяя одно слово: «Сме-е-е-рть!» и опять крест в воздухе: «Сме-е-е-рть!» и опять крест в воздухе - «Сме-е-е-рть!» и так без конца.

Демьян Бедный, сидевший здесь же, искоса смотрел на него и усиленно, от волнения, ел масло без хлеба, стоявшее на тарелке на столике, очевидно, не очень одобряя наше неожиданное ночное путешествие.

Смее-е-рть!.. - вопил этот человек, чертя кресты, устремляя в одну точку свои стеклянные, помутнелые глаза, время от времени выпивая из стакана крупными глотками чистый спирт, болезненно каждый раз искажавший его лицо, сжимавшееся судорогой. И он в это время делался ужасен и противен, - столь отвратительна была его больная, полусумасшедшая улыбка искривленного рта. Он хватался за грудь, как будто бы там что-то жгло, что-то душило его… Глаза его вдруг вспыхивали фосфорическим цветом гнилушки в темную ночь в лесу, и он опять чертил кресты в воздухе и повторял заунывным, глухим голосом все то же одно, излюбленное им, слово:

— Сма-е-е-рть!.. — Сма-е-е-рть!.. — Сма-е-е-рть!

* * *

Двинск (Латвия)

Алексей Будберг, полковник

Скверные пришли газеты, а еще более скверные слухи ползут к нам и по телефону, и по радио; сообщают, что на улицах Петрограда идет резня, что часть Правительства захвачена восставшими большевиками… Несомненно, что развязка приближается, и в исходе ее не может быть сомнений; на нашем фронте нет уже ни одной части (кроме двух-трех ударных батальонов, да разве еще Уральских казаков), которая не была бы во власти большевиков.

Вчера в совершенно обольшевиченном Переяславском полку состоялся митинг, на котором было решено убить начальника дивизии, заставив его предварительно выкопать себе могилу на высоте 72 (в расположении полка); полк сегодня двинулся к штабу дивизии для исполнения этого постановления, и только благодаря находчивости председателя дивизионного комитета удалось через сад увести Беляева, отправить в Двинск и вывезти его оттуда на первом поезде.

В 9 часов вечера прямо во все части передана телеграмма нового председателя армейского комитета, что сегодня вся власть перешла в руки советов; призывают войска оставаться спокойными и держать твердо порученные им боевые участки.

На фронте происходят невероятные безобразия: Переяславцы, которые, на радостях победы большевиков, согласились, было, сменить стоявший на позиции Ряжский полк, ушли совсем с своего участка и на смену не пошли; тогда Ряжцы бросили свой боевой участок и сами ушли в резерв; всю ночь целый полковой участок занимался одной ротой Сурского полка и оставшимися офицерами, но без всяких средств связи, снятых ушедшими с позиций телефонистами…

Сейчас все части во власти пришедших из запасных полков пополнений. Как будто нарочно, держали в тылу орды самой отборной хулиганщины, распустили их морально до последних пределов, научили их не исполнять никакие приказания, грабить, насиловать и убивать неугодное им начальство, а потом этой гнусной гнилью залили наши слабые кадры. Неужели Керенский не понимал, что он делал, выбрасывая эти разнузданные банды на фронт, где они сделались грозой для мирного населения и гибелью для последних остатков надежды восстановить на Руси закон, порядок и государственность.

В 70-й дивизии очень неспокойно. Поручик Шлезингер и унтер-офицер Хованский, много поработавшие над развалом 277 полка, с воцарением большевиков потеряли сразу весь свой авторитет и престиж и ночью были принуждены бежать из расположения полка, спасая свою жизнь от неминуемой расправы; такова судьба всех подобных демагогов; недавний кумир полка Хованский был спасен членами большевистского комитета в то время, когда его, совершенно избитого, тащили, чтобы утопить в соседнем озере.

На вчерашнем митинге 277 полка было сделано предложение убить и меня - это желание новых вожаков полка, которые очень боятся моего влияния на оставшихся в полку старых солдат; но предложение не прошло…

* * *

Калуга

Аркадий Столыпин, поручик 17-го драгунского полка

Керенский бежал в Псков, в Ставку с ним драпанула часть правительства; туда стягиваются войска для наступления на Петроград. Ленин и Троцкий торжествуют; на улицах бои. Юнкера держатся геройски. Всюду баррикады.

Что это - начало конца? Или уже конец? Думаю, что надеяться больше не на что и что большевики возьмут верх. А тогда что? Лучше не думать!

Полк одновременно вызвали в Москву, Петроград, Вязьму, Смоленск и Ржев. В первых двух говорилось, что нас, вероятно, вызовут в Гатчину для операций против Петрограда, в третьей нам приказано было двигаться на Гатчину в полном составе. Наш эскадрон должен был двигаться в головном эшелоне, с пулеметным взводом и броневыми автомобилями.

Утром, вернее, еще ночью, часа в два, узнали по телефону, что станция Вязьма занята большевиками… Пришла телеграмма от «председателя Боевого Революционного Комитета» прапорщика Троицкого, в которой говорится, что гарнизон обещает пропустить нас дальше без боя. Троицкий дает полную гарантию, что препятствий нашему проезду через Вязьму не будет. Все же на всякий случай вызвали и Троицкого, и коменданта станции Вязьма. Оба вскоре прибыли на паровозе и будут заложниками. С паровоза спустилось нечто обтрепанное, распоясанное, беспогонное и с волосами до плеч - это и был прапорщик Троицкий! Забавно отметить, что наши драгуны, уже сами сильно зараженные новыми идеями, все же были обижены, что нам приходится иметь дело с «таким офицером», и насчет последнего и его внешности послышалось немало острот.

Мы тут же решили, что «наша взяла», и Сахновский даже предложил пойти на станцию «поглумиться над товарищами», что мы и сделали, свысока посматривая на большевистских офицеров. Если бы мы только знали да ведали, что нас ожидает!

Впрочем, если бы не пришлось почему-то менять паровоз, все могло бы кончиться иначе, но, видно, сама судьба была против нас - нас погубила задержка. Внезапно где-то впереди грянуло несколько выстрелов, толпа на перроне шарахнулась, кто-то упал, и платформа, до того кишевшая народом, сразу опустела. Стрельба усиливалась, драгуны и казаки бросились вперед, заняли пути, казаки залегли между рельсами. Мы с несколькими драгунами зашли за одиноко стоявший паровоз и начали высматривать, откуда стреляли. Из-за штабелей дров заметили конец штыка, затем другой… и увидели стрелявших пехотинцев.

Наконец я не выдержал, выскочил из-за паровоза и заорал на пехотинцев, чтобы выходили. При этом употребил выражения, которые не смею здесь упомянуть, но которые пехотинцу всегда понятны. Стрельба стала затихать, по осклизлой глиняной насыпи с трудом поднялся грязный, оборванный «серый герой» в барашковой папахе, а за ним вся толпа. Боже, какие же это солдаты? У одного винтовка, у другого винчестер, кто в папахе, у кого фуражка; были - и я клянусь, что это правда! - и в лаптях!!! Откуда лапти? Почему? Неужто наша армия так обеднела? Кто начал стрелять, в кого, почему - никто толком не знал. Знали, конечно, те, кто теперь спрятался за спины дураков, но озлобление против нас чувствовалось, и со станции уже бежали на подмогу группы вооруженных солдат, среди них и штатские. Убита женщина, две мужицкие лошади, ранены два казака и несколько штатских, причем ручаюсь, что с нашей стороны ни одного выстрела сделано не было.

Нам стало ясно, что прапорщик Троицкий нас заманил в ловушку ложными обещаниями. Опять собрался гарнизонный комитет, но теперь прапорщик Троицкий исчез, и тон разговоров совершенно иной: нас не пропускают и просят «товарищей казаков и драгун» вернуться на станцию Пыжевку, дабы избегнуть кровопролития.

Мы в мышеловке, кругом человек 500 пехоты, на нас наведены пулеметы, и с каждой минутой прибывают новые пехотинцы, целые сотни их…

Солдатня делается все нахальнее, нам напоминают про Калугу, где мы уничтожили «Советы», и про Ржев, где мы «плетьми гнали пехоту на фронт», про старый режим, «когда мы (все мы да мы!) вешали своих же братьев». Видно, кто-то их хорошо научил, что именно надо говорить. Один солдат, с кривой улыбочкой, вынул из кармана засаленных штанов ручную гранату и многозначительно ею замахнулся.

Надо отдать должное «Боевому Комитету», что они до хрипоты, с отчаянием, убеждали толпу разойтись, чтобы переговоры могли «спокойно» продолжаться. Хороши переговоры! Маленькая женщина в спортивной фуфайке порывается что-то сказать, но среди грозного гула и крика ее голоса не слышно. Все же вдруг среди случайного затишья, как металлическая стрела, доносится ее звонкий голосок: «Какие там переговоры! Отнять у них винтовки, и дело с концом!» «Разоружить! Отнять винтовки!» - подхватывает толпа…

Паровоз дернул, и мы тронулись. Петя Ден сидит мрачный и покусывает рыжий ус. Опять выстрелы, но уже по вагонам. Пули пробивают стенки, пехота выбегает из бараков наперерез поезду - вот та же истеричная женщина грозит кулаками, мерзавка, и кричит истошным голосом: «Бей их!» Какой-то штатский спокойно, словно на охоте, бьет по поезду из-за штабеля дров.

«Россия - очень большой сумасшедший дом. Если сразу войти в залу желтого дома, на какой-нибудь вечер безумцев, вы, не зная, не поймете этого. Как будто и ничего. А они все безумцы.

Есть трагически-помешанные, несчастные. Есть и тихие идиоты, со счастливым смехом на отвисших устах собирающие щепочки и, не торопясь, хохоча, поджигающие их серниками. Протопопов из этих "тихих". Поджигательству его никто не мешает, ведь его власть. И дарована ему "свыше"».

З. П. Гиппиус

На сегодняшний момент имеется достаточное количество исследовательских статей, исторических очерков, даже монографий на тему революции и гражданской войны. В ряде из них присутствуют противоречивые факты, суждения и домыслы о причинах произошедшего, много говорится о ключевых фигурах, таких как: Керенский, Ленин, Троцкий и т.д. Однако мне всегда хотелось знать и чувствовать что именно происходило на тот момент на самом деле . Как это чувствовали и видели современники событий, притом, желательно наиболее бесстрастные и не имеющие прямого отношения к происходящему процессу. Именно как свидетели, а не как участники , а точнее сказать соучастники процесса, ввергнувшего страну в то состояние, результаты которого, мы не можем разрешить по сей день. Откуда идут принципы действия современной власти России, являющейся по своей сути преемницей большевистского режима. А главное, откуда растут корни идеологии «заложников» у широких слоев социальных масс. Конечно, нельзя рассматривать революционные события в отрыве от истории России предшествующих эпох, когда максимально консервативная политика не дала возможности произвести процесс эволюции гражданского общества, давила любые попытки самоопределения «снизу». Революция 1917 года стала «разрешением» того многовекового бремени, которое назревало многие и многие века. Извержение вулкана народного гнева, подогретое слабо образованными разночинцами и бандитами, а также не способность (и собственно отсутствие рычагов влияния) интеллигенции противопоставить что-либо данному процессу, - отбросило развитие нашей страны в социальном смысле назад в варварскую дикость азиатской деспотии, в которой мы, после короткой передышки, продолжаем пребывать по сей день. События последнего времени (война на Украине, отношения со странами западного блока, постепенно начавшиеся подленькие репрессии, пропаганда, а самое страшное, какое-то гробовое молчание население) как-то подозрительно напоминают предреволюционные годы начала 20 века. Хоть и в миниатюре, хоть и с другими действующими лицами, но интеллигенция практически полным составом «ждет чего-то». Ждут чего-то и широкие слои населения. Всем ясно, что «будет», но не ясно что будет и когда. К данным процессам готовы нелегализованные политические партии, институты, издательства, бизнесмены и простые люди (многие из которых на словах «ничего не ждут», а на деле уже закупили полугодовой запас гречки). Приняты максимальные меры в отношении средств массовой информации, зачищены фонды, испытаны новые щиты для разгона демонстраций. Нефть падает, цены растут. Все ждут «того самого момента». Иногда это «ожидание» усиливается, иногда затихает. Но атмосферу мы имеем нездоровую и истерическую. Будет не совсем верно проводить прямые параллели с предреволюционной ситуацией, но однако отлично располагают и время, и некая магия чисел, для того чтобы пофантазировать на тему некоторых аналогий с событиями, произошедшими примерно 100 лет назад.

Я представляю Вашему вниманию эти три статьи, написанные на основании воспоминаний двоих участников событий: Набокова Владимира Дмитриевича (отца писателя В. В. Набокова), который во время событий занимал должность управляющего делами Временного Правительства и Зинаиды Николаевны Гиппиус. Оба моих героя смогли выехать за границу. В.Д. Набоков писал свои мемуары, находясь в Крыму. Зинаида Николаевна Гиппиус спасла свои дневники весьма удивительным образом: около 1919 года, опасаясь обысков, она отдала свои тетради знакомым, которые в свою очередь закопали их недалеко от своего дома. («О су­ществовании тетрадей пополз слух. О них знал Горький. Я рисковала не только собой и нашим домом: слишком много лиц было в моих тетрадях. Некоторые из них еще не погибли и не все были вне пределов досягаемости... А так как при большевистском режиме нет такого интимного уголка, нет такой частной квартиры, куда бы "власти" в любое время не могли ворваться (это лежит в самом принципе этих властей) - то мне оставалось одно: зарыть тетради в землю. Я это и сделала. Добрые люди взяли их и закопали где-то за городом, где - я не знаю точно». Уже находясь в иммиграции, Зинаида Николаевна смогла получить свои записи назад через доверенных лиц. В. Д. Набоков находился «внутри» правительственных кругов, Зинаида Гиппиус снаружи. Сведя данную информацию воедино, можно отследить происходящие в стране события, и что важно, достаточно четко понять изнутри, что на тот момент происходило на самом деле.

По мемуарным записям выходит, что перед началом первой мировой войны создается достаточно напряженная ситуация: несмотря на создание Государственной Думы, широкие массы населения не довольны сложившимся положением. Ненависть к самодержавию пронизывает все слои населения, включая интеллигенцию. Притом, особенно интеллигенцию. З.Н. Гиппиус пишет: « Когда после 1905 года появился призрак общегосударственной работы, создалась Дума, и народились так называемые "политические деятели", эта специализация ничего, в сущности, не изменила. Только усилилась партийность; но самый видный "политический деятель" оставался тем же интеллигентом, в том же кругу, а колесо его чисто государственной, политической деятельности вертелось в пустоте. Прибавился только некоторый самообман, а он был даже вреден». Всем было очевидно, что революция будет. Несоразмерные действия властей, не соответствующие духу времени, устаревшие, смешные и местами просто дикие, видны всем образованным людям. Эта бомба не может не рвануть. Гиппиус пишет об этом так: «Будет, да, несомненно, писала я в 16-ом году. Но что будет? Она, революция настоящая, нужная, верная, или безликое стихийное Оно, крах, что будет? Если бы все мы с ясностью видели, что грозные события близко, при дверях, если бы все мы одинаково понимали, были готовы встретить их... может быть, они стали бы не крахом, а спасением нашим..." Но грозы этой не видали "реальные политики", те именно, которые во время войны одни что-то делали в Думе, как-то все-таки направляли курс - либералы. Во всяком случае они стояли за правительством; здание трещит, казалось нам, и не должны ли они первые, своими руками, помочь разрушению того, что обречено разрушиться, чтобы сохранить нужное, чтобы не обвалилось все здание и не похоронило нас под обломками!». Никаких необходимых подвижек не происходит. Начинается война. Начинается с небывалым патриотизмом, с цензуры, с интеллектуальной дикости и безумия. Гиппиус пишет: «Едкая мгла все лето нынче стояла над Россией, до Сибири - от непрерывных лесных и торфяных пожаров. К осени она порозовела, стала еще более едкой и страшной. Едкость и розовость её тут, день и ночь».

Начало войны в обеих столицах встречают бурно и активно. Переименовывают Санкт-Петербург в Петроград (потому что название похоже на немецкое), вводится военная цензура («Напечатанное месяц тому назад - перепечатать уже нельзя. Рассказы из детской жизни цензурует генерал Дракке... Очень этичен и строг»). Очевидцы пишут о настроениях «повального патриотизма с погромными нотками», «православного патриотизма». Очень напоминает «крымнашизм» недавнего времени. И еще один интересный момент, тоже напоминающий теперешнее время, - полное отсутствие критики в отношении результатов войны: «в России зовут "пораженцем" того, кто во время войны смеет говорить о чем-либо, кроме "полной победы". И такой "пораженец" равен - "изменнику" родины». Насколько можно понимать из дневников Гиппиус, для людей мыслящих даже на тот момент уже понятно: «Да каким голосом, какой рупор нужен, чтобы кричать: война ВСЕ РАВНО так в России не кончится! Все равно - будет крах! Будет! Революция или безумный бунт: тем безумнее и страшнее, чем упрямее отвертываются от бессомненного те, что ОДНИ могли бы, приняв на руки вот это идущее, сделать из него "революцию". Сделать, чтоб это была ОНА, а не всесметающее Оно». И далее она пишет очень правильную фразу про думающих людей как таковых: «Но что гадать вот данное. Мы, весь тонкий, сознательный слой России, безгласны и бездвижны, сколько бы мы ни трепыхались. Быть может, мы уже атрофированы».

Дальнейшие действия властей напоминают попытки «заморозить», «централизовать» политический процесс с целью «не допустить» никаких не нужных в данный момент действий. Очевидна все большая дистанция между властями и обществом.

«Вчера, 2-го сентября, разогнали Думу. Это сделал царь с Горемыкиным. Причина главная - знаменитый "думский блок". Он был так бледен, программа так умеренна, что иного результата и нельзя было ожидать. Царь смело разогнал либералов. Опять: "бессмысленные мечтания!" Мечтаний он не боится. Пожалуй, за ними проглядит и другое: голое, дикое и страшное не для него одного, страшное своей полной обнаженностью не только от мечтаний, но и от разума». По мнению очевидцев, на прекращение действия Думы царя уговорил Распутин. Гиппиус пишет: «Да, вот годы, как безграмотный буквально, пьяный и болезненно-развратный мужик, по своему произволу распоряжается делами государства Российского. И теперь, в это особенное время - особенно. Хвостов (один из министров) ненавидит его, а потому думаю, что Хвостов недолговечен. Ненавидит же просто из зависти. Но тот его перетянет. Остальные министры все побывали у Гришки на поклоне, и клялись, целуя край его хламиды. (Это не "художественный образ", а факт: иногда Гришка выходит к посетителю в белом балахоне, значит - надо к балахону прикладываться). Реакция православной церкви на разгон Государственной Думы: «На съезде митрополит объявил: не только царь - помазанник, но "соизволением Божиим поставленные министры тоже имеют на себе от Духа Свята" (Хвостов, например, ну и прочие). Таково, мол, "учение Церкви". Своего рода декларация.

«С "дядей" приходилось мучиться, кем заменить? Гришка, свалив Хвостова, которого после идиотской охранническо-сплетнической истории, будто Хвостов убить его собирался, иначе не называл, как "убивцем", верный Гришка опять помог:

"...Чем не премьер Владимирыч Бориска..?"

И вправду чем? Гришкина замена Хвостова Протопоповым очень понравилась в Царском: необходимо сказать, что Протопопов неустанно и хламиду Гришкину целует, и сам "с голосами" до такой степени, что даже в нем что-то "гришенькино", "чудесное" мелькает... в Царском». Ради нового премьера Думу отложили на месяц. Пусть к делам приобвыкнет, а то ничего не знает». В это время происходит убийство Григория Распутина. Про дальнейшие действия Протопопова очевидцы пишут, что очевидных изменений курса он не проводит, - набирает верных себе людей. Также, отмечают его возрастающее влияние на царя «А он крепок, особенно теперь, когда Гришенькино место пусто. Протопопов же сам с "божественной слезой" и на прорицания, хотя еще робко, но уже посягает. Со стороны взглянуть - комедия. Ну, пусть чужие смеются, Я не могу. У меня смех в горле останавливается. Ведь это - мы. Ведь это Россия в таком стыде. И что еще будет!.»

Далее Думу все-таки созывают в урезанном ее варианте. Ходят слухи о возможных рабочих выступлениях. В связи с этим указом главы кабинета министров перед зданием Думы и на ближайших домах расставляются пулеметы. Начинаются единичные выступления, «голодные бунты». Останавливается железнодорожное сообщение, практически нет хлеба и муки.

Похоже революционные события начинаются спонтанно, как голодные бунты. Данное явление абсолютно аполитично.

«Сегодня беспорядки. Никто, конечно, в точности ничего не знает. Общая версия, что началось на Выборгской, из-за хлеба. Кое-где остановили трамваи (и разбили). Будто бы убили пристава. Будто бы пошли на Шпалерную, высадили ворота (сняли с петель) и остановили завод. А потом пошли покорно, куда надо, под конвоем городовых, - все "будто бы". Опять кадетская версия о провокации, - что все вызвано "провокационно", что нарочно, мол, спрятали хлеб (ведь остановили железнодорожное движение?), чтобы "голодные бунты" оправдали желанный правительству сепаратный мир. Вот глупые и слепые выверты. Надо же такое придумать! Боюсь, что дело гораздо проще. Так как (до сих пор) ни­какой картины организованного выступления не наблюдается, то очень похоже, что это обыкновенный голодный бунтик, какие случаются и в Германии. Правда, параллелей нельзя проводить, ибо здесь надо учитывать громадный факт саморазложения Правительства. И вполне учесть его нельзя, с полной ясностью».

С этого момента процесс становится не управляемым и необратимым. «Как в воде, да еще мутной, мы глядим и не видим, в каком расстоянии мы от краха. Он неизбежен. Не только избежать, но даже изменить его как-нибудь - мы уже не в состоянии (это-то теперь ясно). Воля спряталась в узкую область просто желаний. И я не хочу высказывать желания. Не нужно. Там борются инстинкты и малодушие, страх и надежда, там тоже нет ничего ясного. Если завтра все успокоится и опять мы затерпим - по-русски тупо, бездумно и молча, - это ровно ничего не изменит в будущем. Без достоинства бунтовали - без достоинства покоримся».

Бунты подавляются действиями казачьей полиции. Интересно, что уже на данном этапе действия казаков разнятся: одни из них все еще находятся на стороне режима, другие же саботируют приказы и выступают на стороне восставших. Отмечается полное отсутствие связи восставших с установившимся далее режимом.

«Сегодня с утра вывешено объявление Хабалова, что "беспорядки будут подавляться вооруженной силой". На объявление никто не смотрит. Взглянут - и мимо. У лавок стоят молчаливые хвосты. Морозно и светло. На ближайших улицах как будто даже тихо. Но Невский оцеплен. Появились "старые" казаки и стали с нагайками скакать вдоль тротуаров, хлеща женщин и студентов. (Это я видела также и здесь, на Сергиевской, своими глазами). На Знаменской площади казаки вчерашние, "новые" - защищали народ от полиции. Убили пристава, городовых оттеснили на Лиговку, а когда вернулись - их встретили криками: "ура, товарищи-казаки!" Государственная Дума «занимает сторону восставших» («как вагон трамвая ее занимает, когда поставлен поперек рельс. Не более. У интеллигентов либерального толка вообще сейчас ни малейшей связи с движением. Не знаю, есть ли реальная и у других (сомневаюсь), но у либерало-оппозиционистов нет связи даже созерцательно-сочувственной»). Формируется новый кабинет министров, в составе которого «нет ни одного революционера». При этом рабочие выступления продолжаются. Гиппиус называет такую революцию «безголовой».

Интеллигенция приветствует февральскую революцию, состояние у всех торжественно-возвышенное. Войска присягают временному правительству.

«Мы вышли около часу на улицу, завернули за угол, к Думе. Увидели, что не только по нашей, но по всем прилегающим улицам течет эта лавина войск, мерцая алыми пятнами. День удивительный: легко-морозный, белый, весь зимний и весь уже весенний. Широкое, веселое небо. Порою начиналась неожиданная, чисто внешняя пурга, летели, кружась, ласковые белые хлопья и вдруг золотели, пронизанные солнечным лучом. Такой золотой бывает летний дождь; а вот и золотая весенняя пурга».

С нами был и Боря Бугаев (он у нас эти дни). В толпе, теснящейся около войск, по тротуарам, столько знакомых, милых лиц, молодых и старых. Но все лица, и незнакомые, милые, радостные, верящие какие-то... Незабвенное утро, алые крылья и марсельеза в снежной, золотом отливающей, белости».

Однако ощущение «неуправляемости» процесса, а также продолжающиеся война, голод, разруха вызывают всеобщее опасение. Новое правительство формируется на остове старого режима, при этом старается найти какие-то общие моменты с большевистскими вождями, идут постоянные распри между партиями и фракциями. Государственные институты не работают, страна постепенно погружается в анархию.

Продолжение следует...

Анна Соколова

В то время мне еще не исполнилось полных пятнадцати лет. Учился я в Москве, одном из центров, где протекала наиболее реально и наиболее рельефно революция, если не считать Петербурга, и поэтому мои впечатления являются в какой-то мере еще детскими впечатлениями. Я постараюсь по возможности вспомнить – не как мне сейчас это представляется, а какие ощущения были у меня в то время…

…Я родился в 1902 году в городе Старице… Мой отец – он не позволил бы себя называть украинцем, он сказал бы, что он малоросс. Мать моя великоросска, и в Старице была моя родня. Там я мое детство провел. Но учился я в Москве, в четвертой Московской гимназии… В то время в гимназиях уже было немного детей состоятельных родителей, которые могли сами платить за наше учение. Была масса стипендий, и дети бедных людей заполняли казенные учебные заведения. У нас бывали в доме мои товарищи, мой отец всегда только заботился, что если я что-нибудь им дарю, чтобы это не происходило в виде какого-то благодеяния – богатый сын дарит бедному; он это учил меня делать в более тактичной форме, и я помню, все мои товарищи были дети тружеников: сын машиниста, сын рабочего. Стипендии их были частичные или полные, и одинаковая форма уравнивала всех, когда не может человек быть ни богаче, ни беднее одетым. Политикой в те времена мы как-то еще не интересовались. Может быть, отдельные лица. Но с революцией политика всё равно захватила всех…

Всё было всколыхнуто событиями. Вот как начались они. Я сидел и готовил уроки. По старому стилю это было, вероятно, 27 февраля. Приходит отец. Едва, говорит, добрался, в городе забастовка. Трамваи не ходят, извозчика едва нашел доехать. Войска патрулируют по городу. Затем не вышли газеты. Всё питалось слухами. И только первого марта стало очевидно – революция победила. Я помню, гимназия была закрыта, так как сообщения не было (трамваи не ходили). Москва большой город, и большинство учились не поблизости в ближайшей гимназии, поэтому приходилось идти довольно далеко, через весь город. Когда я пришел в первый раз, пешком, оказалось, нет занятий: не пришли ученики. Революция была уже совершившимся фактом в Петрограде и в Москве. Газеты вышли – до того не выходили несколько дней. Их буквально вырывали из рук. Я, помню, сам вырывал у газетчика, не ту газету, к которой мы привыкли, не достал я «Русского слова», а, кажется, «Утро России» – была такая газета, – и еще по дороге поймал газету «Раннее утро». С ними я вернулся из гимназии домой. Улицы были полны грузовиков; на грузовиках – солдаты, проезжающие с колыхающимися винтовками, с надетыми штыками; на площадях и бульварах какие-то бочки, на которые кто-то вылазит, «ура», «да здравствует» реяли в воздухе. Появились красные флаги, вся солдатня ходила в красных бантах, но еще имела не распущенный вид, только как-то сразу не военный – без поясов, серый такой вид; улицы стали серыми от вышедших на улицы толп народа. Вот мое внешнее впечатление от тех дней…

В то время никаких насилий не было. Полиция исчезла. Ее – как смело. Улицы остались без каких-либо представителей власти и порядка. Если в то же время появлялся на улице какой-нибудь затор, становился какой-то расторопный солдат: «Граждане, не задерживайтесь, вы мешаете движению, сознательные граждане», – вот в то время вы могли слышать беспрерывные призывы к «сознательным гражданам». Это были первые дни, и какой-то праздник был разлит всюду. Вот как Блок и говорит в своих стихах:

Испепеляющие годы:

Безумье ль в вас, надежды ль весть…

Вероятно, это было очень верно, только мы этого безумия сами в то время не замечали. Светлая жизнь, мол, начинается.

Я помню, всё это было связано с патриотическим подъемом. Все ощущали: революция произошла потому, что царское правительство не умело интенсивно вести войну. Может быть, это впечатление той среды, в которой я был. Это ставилось в вину старому режиму. Революция проводилась как средство интенсивно, победоносно закончить войну, с Константинополем, с проливами; у власти и появились люди, которые, казалось, могли осуществить то, что бездарное, как говорили, рутинное царское правительство не было в состоянии…

Гимназисты слушали, смотрели, наслаждались и впитывали. Пока принималось это пассивно. Сразу понравились нам, конечно, целый ряд послаблений. Если не приготовили уроки, ничего, сразу в какой-то мере исчез прежний налаженный порядок в учебных заведениях, но это уже был март месяц, апрель, середина мая, т. е. перед концом учебного года. Занятий не было дня три, пока не ходили трамваи, не было других средств сообщения, а затем они начались. И очень много времени у нас уходило на политическое осведомление: преподаватель иногда читал газету, объяснял что происходит, говорил о счастливом будущем. Преподаватели наши были молодые. Все они были с высшим образованием. Я был в гимназии, где был особый, так сказать, дух, они всегда были на товарищеской ноге с нами. Но наш классный наставник был человек хотя тоже либеральный, но на прочных позициях. И в скором времени начались острые диспуты, и главным образом у некоторых наших право настроенных старшеклассников. У нас было два молодых человека, которые для нашего класса, шестого, были уже великовозрастниками. Одному было восемнадцать, другому девятнадцать лет. Оба бежали на войну – не из нашей гимназии, еще раньше. Один теперь сразу уехал на фронт. И вот тогда и меня потянуло. Но отец мне сразу сказал: да что ты, с ума сошел? Ты будешь учиться, стране нужны образованные люди. А я мечтал хоть стать на работу: в каком-нибудь учреждении, на военном заводе. Работать, как казалось, для победы, на оборону. Я думаю теперь – это был один из показателей, под каким настроением проводилась Февральская революция в интеллигенции. Сомнения в том, что война должна быть выиграна и что она теперь будет выиграна, ни у кого не было.

Потом мы уехали на лето в Крым… И уже по дороге можно было увидеть начавшуюся разруху. Я ехал в мае месяце. Уже курьерские поезда не ходили. Раньше дорога в Крым была 26 часов – теперь ехал я двое суток. И уже в мае месяце буквально все станции были покрыты шелухой от семечек, толпою солдат с расстегнутыми хлястиками, в шинелях внакидку, с девушками-работницами, грызшими вот эти самые подсолнухи и куда-то двигавшимися. По каким документам, я думаю, этого никто не знал; никто ничего не проверял. Но еще был порядок. В вагонах второго класса, в котором я ехал, сидели проводники и беспощадно, так сказать, выпирали безбилетных, еще тем не приходило в голову, что можно сесть и во второй класс без билета и ехать. Использовали они более простые способы сообщения: товарные поезда, может быть, вагоны третьего класса, но контроль билетов еще был.

Я вернулся в Москву в период попытки корниловского переворота. И уже в семнадцатом году корниловский переворот вызвал у меня неприкрытый восторг и радость. Я в этот момент был в пути. Я должен был уже начинать первого сентября занятия, и за несколько дней выехал из Крыма в Москву. Ехал я со своей сестрой, посадили нас в поезд, сказали проводнику: «Не позволяйте им гулять по станциям». Ну, мы, конечно, поэтому и гуляли до последнего звонка. И вот тут митинговали солдаты. Я помню, как один рассказал о Корнилове: «Я, товарищи, знаю его, можно сказать, совершенно близко. Я был в его дивизии. Если такой возьмет власть, то остается только "утягивать язык…"» – и он назвал такое место, куда его очень трудно втянуть. «Втянуть живот, затаить дыхание и говорить "так точно". С таким не пошутишь». Этот простой солдатенок, вылезший в Синельниково на бочку, пока поезд стоял, произносил эту сакраментальную речь. А я помню, тогда перед этим же был позор Калуща: позор поражения, когда наступала седьмая армия, смена слабого главнокомандующего, назначение Корнилова – как оздоровление. Казалось, что корниловское выступление дает окончательный перелом в сторону порядка и продолжения войны. Но когда я приехал в Москву, еще дело Корнилова не было выяснено. Меня встретил отец и на мои восторги сказал мне – да, но так ведь нельзя разговаривать с правительством: генерал, подчиненный правительству, не может предъявлять ему ультиматумов, так мы далеко зайдем. Это заставило задуматься, но вообще, и у отца и у меня срыв корниловского выступления, за который полностью возлагалась вина на Керенского, толкнул наши ощущения в контрреволюционную сторону. В то время уже стало известно о двусмысленной роли депутата Думы Николая Николаевича Львова, который был посредником между Корниловым и Керенским. Он считался путаником. Стало известно и самоубийство генерала Крымова. Самоубийство генерала Крымова, которого хорошо знал мой двоюродный брат, офицер, он был у него адъютантом, и то, что он нам об этом Крымове еще до революции рассказывал, показывало, что погиб такой человек, который мог ни перед чем не остановиться. Кузен скоро приехал в Москву и рассказал, что, будучи адъютантом у Крымова, он слышал, как Корнилов спросил Крымова, отправляя его с кавалерийским корпусом на Петербург: «Ну, а заняв Петербург, что вы думаете делать?» – Тот ему сказал, что, конечно, первым делом, для показа, нужно полностью ликвидировать совет солдатских и рабочих депутатов. – «Как же вы их думаете ликвидировать?» – «Сколько, их?» – спросил он у Корнилова. – «Кажется, около тысячи трехсот человек». – «Тысяча триста человек? – у меня хватит столбов в Петрограде, чтоб со всеми этими расправиться. Тогда в России больше не будет позора, предательства и крови».

То, что говорил мой двоюродный брат Николай, подтверждали и после мои старшие товарищи в эмиграции. Мне рассказывали, например, про Крымова уже после гражданской войны некоторые офицеры.

Генерал Врангель командовал одним из полков у него в дивизии в 1916 году, и говорят, что Врангель был его школы. Врангель был очень талантливый эффектный генерал, но любил покричать о своих успехах. Крымов сказал ему: «Если вы делаете что-то на 80 процентов, а хотите кричать на сто – не годится. Делайте на сто, и тогда я не буду протестовать, если вы будете кричать на все сто процентов», – это сказал Крымов своему подчиненному, Врангелю. Он его, так сказать, поучал (это мне рассказывал есаул Козлов, адъютант Врангеля, когда Врангель командовал Нерчинским полком). И вот то, что этот человек, которого мы знали по рассказам моего двоюродного брата, застрелился, казалось, подчеркивало безнадежность положения.

Нужно сказать, что после выступления Корнилова развал пошел катастрофически. И у нас в гимназии в связи с этим произошла политизация. Класс, бывший в массе аполитичным и лишь ведомый в какой-то мере радикальными кругами, симпатизировавшими социализму, резко стал на правые позиции. Я бы сказал так – на черносотенные позиции. Хотя у нас почти не было представителей дворянства или какой-либо знати. Развал на фронте, начало преследований офицеров, всё это, я думаю, сыграло большую роль: молодежь всегда на стороне слабых, в этот момент офицерство было слабой, преследуемой стороной, а мы их знали, это были наши братья, наши знакомые – все молодые люди, студенты, пошедшие добровольно во время войны…

Наш класс вступил в яростную вражду, – я был в шестом классе, – с седьмым параллельным классом. В этом седьмом параллельном классе были левые настроения. У нас был Пушкарев, рыжий верзила, которому уже 20 лет было; он пересиливал и восьмиклассников, и вот единоборство, как было в рыцарские времена: радикал из седьмого класса и реставратор из нашего класса боролись каждый за свой класс. Затем разыгрывались уже и крупные дела – общие драки, так что классы наши разделили. Тот седьмой класс перевели в дальний коридор. Таким образом, в нашем классе была большая часть, я бы сказал, консервативно настроенных. Коллективно мы принимали участие в подготовке выборов в Учредительное собрание, раздавая партийные программы и бюллетени. Но в каждом классе было и свое меньшинство – у нас революционное, в другом – контрреволюционное. В классах мы друг с другом не дрались. Некоторые наши раздавали листовки социалистической партии, а мы – самая правая была кадетская партия – раздавали кадетские. Я помню, классный наставник, узнав, что один у нас, очень способный ученик, Яшунский, еврей из Польши, действительно исключительной талантливости человек, блестящий математик – раздавал тайно, кажется, социалистические листовки, как-то спросил его: «Вы, Яшунский, сочувствуете социалистической партии?» – «Да, а что?» – сказал тот, немножко смутившись. – «Я думал, ваше развитие все-таки больше». Но это, как я помню, было единственное замечание в классе учителя. По-видимому, страх, какие времена идут, делал и правое учительство молчаливым. И вот я должен сказать, что все это было стимулом для резко растущих правых настроений в классе. Я стал гораздо более правым, например, чем мой отец.

Когда было сорвано Учредительное собрание – оно разогнано было матросом Железняком, – отец ахнул. Он возлагал надежды на какой-то кристаллизирующий порядок, связанный с этим учреждением. Но помню, я сказал мое мнение отцу, и мне казалось, что он был даже поражен моей правой логикой. Я ему сказал: «Это, может быть, и к лучшему, что разогнано Учредительное собрание. Учредительное собрание – это социалисты-революционеры, они могут только узаконить то положение, в котором сейчас Россия находится. Тогда это будет закон. А сейчас всё незаконно, и всё в движении, и всё может быть еще ликвидировано». Мне отец ничего не сказал, но я потом слышал, как он заметил: «Из него будет политик, хорошо ли это для него?» По-видимому, это были мои первые шпоры самостоятельной мысли, которые я заслужил у отца, несмотря на его несогласие со мной.

Но должен сказать, что жизнь еще шла по-старому, хотя был недостаток продуктов. У нас этого не было. Отцу за его хорошие отношения многие солдаты, у него служившие в госпитале, привозили сами из деревень продукты, муку, сало, так что мы могли делиться этими вещами еще и с другими. Но в городе начался недостаток.

Это было после большевистского переворота. Сам большевистский переворот, я о нем еще не упомянул, происходил в октябре, вскоре после начала наших занятий и после провала дела Корнилова. Корниловское дело провалилось в августе; через два месяца был большевистский переворот. Я в этот момент заболел желтухой – от скверного хлеба (это может характеризовать, как можно быстро, в богатой стране, при революции, дойти до питания жмыхами и совершенно несъедобным хлебом). И вот как раз, когда был большевистский переворот, я лежал больной дома. В большом городе вы и не видите самого боя. Перестал работать телефон, ездят грузовики с солдатами; мы жили в рабочем районе на окраине – Марьина Роща, которая сразу была охвачена революционным восстанием. Отец тоже оставался дома. Образована была во всех домах «самооборона» – гордое название. Заключалась эта самооборона в том, что мужчины каждого дома дежурили ночью группами, так как бандиты и грабители пользовались разрухой, проникая в разбитое окно или куда-нибудь через подвал в дом. Так в парадных сидели дежурные. Сидели они без всякого оружия, взяв зонтик или палку, и вели политические разговоры. Шли разговоры, кто с какой стороны к Москве подходит, какой генерал уже совсем приблизился (часто таких генералов уже и в природе не существовало), что думает «Викжель» – Всероссийский Исполнительный Комитет Железнодорожников – они в этот момент играли важную роль, т. к. могли остановить движение по всей России своим постановлением. Но они ничего не останавливали. Они объявили, если не ошибаюсь, нейтралитет в этой борьбе…

В Москве красногвардейцы брали Кремль, защищавшийся войсками Временного правительства. В Петербурге брали Зимний дворец. А в Москве защищались юнкера и добровольцы-офицеры от сосредоточившихся в Москве красногвардейских отрядов. В Кремле находилось Александровское военное училище. И нужно вам сказать, в Москве было много офицеров, но эту молодежь, юнкеров и молодых офицеров в Кремле, они не поддержали. В нашем доме, это около института путей сообщения на Бахметьевской, было, вероятно, человек пять офицеров, уже вернувшихся с фронта и сидевших у себя дома, – молодые люди в возрасте 25–30-ти лет. Из них только один – брат одного из тех, что жил в нашем доме, как мы знали, пробрался в Кремль и участвовал в борьбе. Все остальные пять отсиживались. Ждали – кто-то придет и наведет порядок.

Вот в этих условиях происходил октябрьский переворот. Опять был у нас перерыв в занятиях. И когда мы явились уже после, чувствовалось совершенно новое. Вот тогда и началась, как противодействие, правая радикализация учащейся молодежи. Она шла очень далеко и принимала нехорошие формы: она принимала формы резкого шовинизма и антисемитизма, она принимала формы, я бы сказал, такого резкого шовинизма, которого, по сути дела, никогда в московской, обычной гимназии не могло бы быть. Правая радикализация шла как раз со стороны среднего сословия: таких, как дети купцов, лавочников. Начались даже разговоры, идеализировавшие «Союз русского народа», но, как я вспоминаю, этот поворот вправо не был связан с монархическими настроениями. Об арестованной царской семье не вспоминали.

Так, вспоминаю я, в учащейся молодежи в Москве шел весьма сильный правый сдвиг, несмотря на резкое левое настроение в стране. И интересно, какие возможности еще тогда были. К нам приехал сын денщика моего отца, молодой солдат-фронтовик, Георгиевский кавалер, доброволец ударного батальона. И вот, в январе это было, он мне говорит: «Пойдем, Николай, с тобой на Красную площадь, там назначен крестный ход для молебствия о свержении безбожной коммунистической власти».

Я сказал отцу. Мой отец говорит: «Могут быть неприятности. Никуда ты не пойдешь». – Я отвечаю, я ж пойду с Николаем; он же богатырь, Николай наш. Отец подумал, говорит: «Смотри, Николай, мне за моим Николаем и ни в какие глупости не влезай».

«Нет, – ответил тот, – мы только пойдем в собор, посмотрим и вернемся». И вот мы отправились с ним. Мы увидели импозантную картину. Во-первых, когда мы подходили к Кремлю, уже стояли громадные заслоны красной гвардии. Он мне говорит: «Смотри, все их подсумки с полным боевым запасом патронов. Надо держать ухо востро». Вошли мы в Кремль, кажется, у Спасских ворот. В Архангельском соборе было богослужение. Патриарха для этого молебна облачали; шла служба. Так я видел единственный раз патриарха Тихона. Его облачали в патриаршие одеяния старых патриархов. Как он выдерживал эту тяжесть, не знаю. На него одевали и так и сяк и потом поперек парче-вые ризы. Надо, вероятно, иметь большую тренировку, чтобы выстоять службу во всем том, что на него было надето. У него было простое, я бы сказал, хорошее мужицкое лицо, с твердым носом, серые, спокойно смотрящие глаза.

Когда еще продолжалась служба, Николай мне сказал: «Мы ничего здесь не увидим, сейчас надо пробираться на площадь». Мы вышли и оказались в громадной толпе первых рядов. На площадь уже собирались крестные ходы со всех церквей Москвы. «Надо очистить проход, – сказал Николай, – беремся за руки». Он начал командовать; мы образовали цепь, очищая проход для крестного хода с патриархом из Кремля. И вот мы стояли, крепко держась, а тем временем собирались со всех сторон на Красную площадь со всех церквей крестные ходы с хоругвями.

На всех крышах, окружающих площадь, мы видали красногвардейцев с пулеметами, но никто из них не вмешивался. На площади был порядок, несмотря на отсутствие организации сбора крестных ходов. Руководили бравшие сами инициативу люди, как Николай. Их приказания беспрекословно выполнялись толпой. Иногда видны были следующие картины: проходит крестный ход; стоят красноармейские патрули у входа на площади. Вдруг из крестного хода выходят: «А шапки снимать не будете?» – И два-три человека сбивают шапки с пяти-шести человек, стоящих вооруженными около пулемета. Те не протестовали. И вот здесь на площади после выхода патриарха и было это молебствие.

Вот вам пример, какое еще в восемнадцатом году было неуверенное положение власти, что такая демонстрация, хотя и церковная, но определенно политическая, могла происходить. Она произвела на меня очень сильное впечатление. Я навсегда понял: коммунизм и народ – это не одно и то же. Это осталось впечатлением на всю мою дальнейшую жизнь. То, что на Красной площади я увидал, позволило мне осознать: между теми и народом есть громадная разница. И покорить полностью народ новая власть никогда не сможет. В этой толпе я впервые тогда это почувствовал.

Вот примерно то, что я могу сказать о 17-м и начале 18-го года. Но по годам, хронологически, события трудно разделять. Я думаю, что весь период до весны, до мая 18-го года – это все еще относится к коммунистическому перевороту. Власть не овладела еще положением. И это мы ощущали на каждом шагу. Никто ничего не боялся говорить. Никаких последствий за эти разговоры быть не могло, и кроме того, можно было начать действовать весьма решительно. Мой отец в это время вернулся добровольно на военную службу – потому, что его об этом просил генерал Брусилов. Мой отец когда-то, на фронте, был знаком с Брусиловым, который жил в Москве и был ранен, при восстании, у себя дома, случайным снарядом. Отец был поклонник Брусилова. Он раз взял меня с собой, когда заезжал к Брусилову в больницу. И вот здесь был разговор, из которого я понял, что у Брусилова и у отца есть какие-то секреты. Я слышал, как отец ему сказал: «Он у меня не болтлив, и я его все равно должен буду посвятить в суть дела». Но во что, я не знал. И только вернувшись домой, я узнал, что Брусилов в то время, – это мало кто знает, – был в соглашении с генералом Алексеевым, который уже с ноября формировал на Юге Добровольческую армию. К нему Брусилов должен был направлять то, что он находит подходящим из офицерского состава. А для того, чтобы те добровольцы могли доехать до Дона, нужны были соответствующие документы. Брусилов просил отца вернуться на службу в госпиталь. К нему будут приходить посланные им такие люди. Отец их записывал в госпиталь как солдат, вернувшихся с фронта и заболевших в пути. Они приходили как демобилизованные солдаты, им выдавались документы. «Демобилизованный солдат такой-то…» – в то время госпиталя могли сами демобилизовать, – «отправляется на родину, в Лиски, в Воронеж», т. е. в те районы, откуда легче было добраться до Добровольческой армии. Особый знак, я его еще и сейчас помню, на письме без подписи у лиц, приходивших сначала к нам на квартиру, их нам указывал. Кто приходил с таким письмом, если отца не было, того я должен был принимать, пока отец не придет. Приходили обычно молодые люди, по сути дела, без всякой конспирации, почти открыто. Это продолжалось до весны.

Вот вам в какой-то мере общая картина того переворота, как он представлялся мне, 15-летнему подростку, в то время. Было ли ощущение нового? Да. Но оно казалось временным. Это был, казалось, какой-то плохой сон на короткое время. Он сам пришел, он сам и исчезнет, казалось всем: большевизм такая глупость, что он не может долго продолжаться, и по сути дела никто не принимал никаких мер противодействия. Только очень немногие, вот как Алексеев и тогда Брусилов, которые начали сопротивление. Но у Брусилова вскоре наступил перелом. Он отцу уже вскоре, как я узнал, сказал: «Но у меня большие сомнения. Когда меня выносили раненым, они – красногвардейцы прекратили бой, чтобы меня вынести. Узнав, что ранен Брусилов, ко мне подходили солдаты и просили прощения, что невольно они причинили мне это несчастье – ранение. Я против них идти не смогу». Сказал мне об этом отец, когда прекратился приток офицеров от Брусилова, и я спросил отца о причине прекращения. И когда Брусилов потом стал на красную сторону, я думаю, что в какой-то степени причиной могло быть вот это ощущение благодарности и определенной любви к своим солдатам, к русскому солдату, который имя Брусилова знал по его успехам в 16-м году.

В либеральных кругах, вот как круг друзей моего отца, я всегда слышал самые разнообразные надежды. Сначала – союзники не допустят. Но на союзников очень быстро потеряли надежду. Но в это же время на Украине и под Орлом уже были немцы! В Москве появились немцы – посольство и вернувшиеся из интернированных. В Москве появился немецкий посол, начиная, вероятно, с февраля 1918 года, потому всю весну надежды перенесены были на немцев.

Отец оставался в Москве в госпитале, продолжая дело отправки офицеров, сам, до сентября месяца, пока ему не пришлось бежать. Это дело раскрылось. И вывозили его из Москвы немцы. Он был заочно потом приговорен за эту деятельность к расстрелу. И наши родственники, двоюродная сестра моей мачехи, которая была замужем за одним немецким офицером, устроила своевременно увоз моего отца.

Тогда уже Украина была занята немцами и очищена от советских войск полностью. Скоропадский стоял у власти. Казалось, недалеко время, что немцы и на севере наведут порядок. Никто только не думал о том, а нужно ли немцам наводить эти порядки и хотят ли они наводить их. Я сам уехал раньше на юг, вполне легально, как учащийся, возвращающийся после учебного года в Москве домой на Украину (Крым был тогда Украиной). Я получил письмо из немецкого посольства, через знакомых отца – «Такой-то едет в Крым… немецким властям на Украине предлагается оказывать ему содействие». Но я должен был переходить границу нелегально… Это было между Курском и Харьковом, около Белгорода. В этот момент – в июне 1918 г. было очень напряженное положение: большевики опасались движения немцев на Москву. Из Москвы меня одного отец не хотел отпустить. Позвонил своему двоюродному брату, известному юрисконсульту в Москве. Тот посоветовал не рисковать моей поездкой. Там где-то такое Корнилов шевелится, теперь его сменил Деникин, положение на юге неспокойное и неустойчивое. Он будет отрезан от Москвы, не сможет вернуться. Всё равно, ведь дела идут к тому, что немцы здесь всё это ликвидируют. Вот я помню разговоры подобного характера. Но я настоял, чтобы меня пустили, не опасаясь, что меня немцы задержат. Советской стороны не боялись, знали – пройти можно. Приезжали люди и говорили об этом. Итак, я уехал из Москвы с группой студентов. Среди них было много офицеров, пробиравшихся на юг. Мое письмо помогло всем. Немцы боялись лишь занесения заразных болезней и хотели посадить всех в карантин. Мое удостоверение, что мне привита противотифозная прививка, помогло всем. Мы прошли. Белгород показался обетованной землей, в которой буквально всё есть. Мы ели не переставая два дня после голодной Москвы. Но, по сути дела, я не давал себе отчета, что для меня начинается уже новая жизнь – на колесах, в движении. Я попал в Крым, еще один год учился. А дальше пошла служба в Добровольческой армии…